Изгнанье
Я занят странными мечтами в часы рассветной полутьмы: что, если б Пушкин был меж нами — простой изгнанник, как и мы?
Так, удалясь в края чужие, он вправду был бы обречен «вздыхать о сумрачной России», как пожелал однажды он.
Быть может, нежностью и гневом — как бы широким шумом крыл, — еще неслыханным напевом он мир бы ныне огласил.
А может быть и то: в изгнанье свершая страннический путь, на жарком сердце плащ молчанья он предпочел бы запахнуть,
боясь унизить даже песней, высокой песнею своей, тоску, которой нет чудесней, тоску невозвратимых дней…
Но знал бы он: в усадьбе дальней одна душа ему верна, одна лампада тлеет в спальне, старуха вяжет у окна.
Голубка дряхлая дождется! Ворота настежь… Шум живой… Вбежит он, глянет, к ней прижмётся и всё расскажет — ей одной…
Похожие по настроению
Странник
Александр Сергеевич Пушкин
I Однажды странствуя среди долины дикой, Незапно был объят я скорбию великой И тяжким бременем подавлен и согбен, Как тот, кто на суде в убийстве уличен. Потупя голову, в тоске ломая руки, Я в воплях изливал души пронзенной муки И горько повторял, метаясь как больной: «Что делать буду я? Что станется со мной?» II И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно. Уныние мое всем было непонятно. При детях и жене сначала я был тих И мысли мрачные хотел таить от них; Но скорбь час от часу меня стесняла боле; И сердце наконец раскрыл я поневоле. «О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! — Сказал я, — ведайте: моя душа полна Тоской и ужасом, мучительное бремя Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время: Наш город пламени и ветрам обречен; Он в угли и золу вдруг будет обращен, И мы погибнем все, коль не успеем вскоре Обресть убежище; а где? о горе, горе!» III Мои домашние в смущение пришли И здравый ум во мне расстроенным почли. Но думали, что ночь и сна покой целебный Охолодят во мне болезни жар враждебный. Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал И ни на миг очей тяжелых не смыкал. Поутру я один сидел, оставя ложе. Они пришли ко мне; на их вопрос я то же, Что прежде, говорил. Тут ближние мои, Не доверяя мне, за должное почли Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем Меня на правый путь и бранью и презреньем Старались обратить. Но я, не внемля им, Все плакал и вздыхал, унынием тесним. И наконец они от крика утомились И от меня, махнув рукою, отступились, Как от безумного, чья речь и дикий плач Докучны и кому суровый нужен врач. IV Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая И взоры вкруг себя со страхом обращая, Как узник, из тюрьмы замысливший побег, Иль путник, до дождя спешащий на ночлег. Духовный труженик — влача свою веригу, Я встретил юношу, читающего книгу. Он тихо поднял взор — и вопросил меня, О чем, бродя один, так горько плачу я? И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный: Я осужден на смерть и позван в суд загробный — И вот о чем крушусь: к суду я не готов, И смерть меня страшит». «Коль жребий твой таков, — Он возразил, — и ты так жалок в самом деле, Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?» И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?» Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», — Сказал мне юноша, даль указуя перстом. Я оком стал глядеть болезненно-отверстым, Как от бельма врачом избавленный слепец. «Я вижу некий свет», — сказал я наконец. «Иди ж,- он продолжал, — держись сего ты света; Пусть будет он тебе единственная мета, Пока ты тесных врат спасенья не достиг, Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг. V Побег мой произвел в семье моей тревогу, И дети и жена кричали мне с порогу, Чтоб воротился я скорее. Крики их На площадь привлекли приятелей моих; Один бранил меня, другой моей супруге Советы подавал, иной жалел о друге, Кто поносил меня, кто на смех подымал, Кто силой воротить соседям предлагал; Иные уж за мной гнались; но я тем боле Спешил перебежать городовое поле, Дабы скорей узреть — оставя те места, Спасенья верный путь и тесные врата.
Так за мечтою легкокрылой…
Александр Сергеевич Пушкин
Так за мечтою легкокрылой От шумных невских берегов Перелетал певец унылый В страну изгнанья и снегов.Суровый край! Краса природы
Изгнанник
Андрей Белый
[I]М. И. Сизову[/I] Покинув город, мглой объятый, Пугаюсь шума я и грохота. Еще вдали гремят раскаты Насмешливого, злого хохота. Там я года твердил о вечном — В меня бросали вы каменьями. Вы в исступленье скоротечном Моими тешились мученьями. Я покидаю вас, изгнанник, — Моей свободы вы не свяжете. Бегу — согбенный, бледный странник — Меж золотистых, хлебных пажитей. Бегу во ржи, межой, по кочкам — Необозримыми равнинами. Перед лазурным василечком Ударюсь в землю я сединами. Меня коснись ты, цветик нежный. Кропи, кропи росой хрустальною! Я отдохну душой мятежной, Моей душой многострадальною. Заката теплятся стыдливо Жемчужно-розовые полосы. И ветерок взовьет лениво Мои серебряные волосы.
Пушкину (любовь летит)
Антон Антонович Дельвиг
А я ужель забыт тобою, Мой брат по музе, мой Орест? Или нельзя снестись мечтою До тех обетованных мест, Где я зовуся чернобривым, Где девы, климатом счастливым Воспитанные в простоте, (Посмейся мне!) не уступают Столичным дамам в красоте, Где взоры их мне обещают Одну веселую любовь, Где для того лишь изменяют, Чтобы пленить собою вновь?— Как их винить?— Сама природа Их баловница на полях; Беспечных мотыльков свобода, Разнообразие в цветах И прелесть голубого свода, В спокойных влитого водах, Лежащих в шумных камышах, И яблонь тихая прохлада, И лунных таинство ночей, Когда любовник в мраке сада Ждет умирание огней, Когда душа его томится И ожиданьем и тоской, И даже ветерка страшится И свиста иволги лесной — Всё манит здесь к изменам, к неге, Всё здесь твердит: «Чета любви! Любовь летит — лови, лови!» Но в тряской, скачущей телеге, Мой друг, приятно ли мечтать? И только мысль: тебя обнять, С тобой делить вино, мечтанья И о былом воспоминанья — Меня в ней может утешать.
Пушкин в Кишиневе
Борис Корнилов
Здесь привольно воронам и совам, Тяжело от стянутых ярем, Пахнет душным Воздухом, грозовым – Недовольна армия царем. Скоро загреметь огромной вьюге, Да на полстолетия подряд, – то в Тайном обществе на юге О цареубийстве говорят. Заговор, переворот И эта Молния, летящая с высот. Ну кого же, Если не поэта, Обожжет, подхватит, понесет? Где равнинное раздолье волку, Где темны просторы и глухи, – Переписывают втихомолку Запрещенные его стихи. И они по спискам и по слухам, От негодования дрожа, Были песнью, Совестью И духом Славного навеки мятежа. Это он, Пораненный судьбою, Рану собственной рукой зажал. Никогда не дорожил собою, Воспевая мстительный кинжал. Это он О родине зеленой Находил любовные слова, – Как начало пламенного льва. Злом сопровождаемый И сплетней – И дела и думы велики, – Неустанный, Двадцатидвухлетний, Пьет вино И любит балыки. Пасынок романовской России. Дни уходят ровною грядой. Он рисует на стихах босые Ноги молдаванки молодой. Милый Инзов, Умудренный старец, Ходит за поэтом по пятам, Говорит, в нотацию ударясь, Сообразно старческим летам. Но стихи, как раньше, наготове, Подожжен – Гори и догорай, – И лавина африканской крови И кипит И плещет через край. Сотню лет не выбросить со счета. В Ленинграде, В Харькове, В Перми Мы теперь склоняемся – Почета Нашего волнение прими. Мы живем, Моя страна – громадна, Светлая и верная навек. Вам бы через век родиться надо, Золотой, Любимый человек. Вы ходили чащею и пашней, Ветер выл, пронзителен и лжив… Пасынок на родине тогдашней, Вы упали, срока не дожив. Подлыми увенчаны делами Люди, прославляющие месть, Вбили пули в дула шомполами, И на вашу долю пуля есть. Чем отвечу? Отомщу которым, Ненависти страшной не тая? Неужели только разговором Ненависть останется моя? За окном светло над Ленинградом, Я сижу за письменным столом. Ваши книги-сочиненья рядом Мне напоминают о былом. День ударит об землю копытом, Смена на посту сторожевом. Думаю о вас, не об убитом, А всегда о светлом, О живом. Всё о жизни, Ничего о смерти, Всё о слове песен и огня… Легче мне от этого, Поверьте, И простите, дорогой, меня.
Пушкин — мне
Игорь Северянин
— Сто лет, как умер я, но, право, не жалею, Что пребываю век в загробной мгле, Что не живу с Наташею своею На помешавшейся Земле! Но и тогда-то, в дни моей эпохи, Не так уж сладко было нам Переносить вражду и срам И получать за песни крохи. Ведь та же чернь, которая сейчас Так чтит «национального поэта», Его сживала всячески со света, Пока он вынужденно не угас… Но что за этот век произошло — Настолько горестно и тяжело, Настолько безнадежно и убого, Что всей душой благодарю я Бога, Убравшего меня в мой час с Земли, Где столько мерзостного запустенья, Что — оживи мы, трупы, на мгновенье — Мы и его прожить бы не могли!.. Дивиться надо: как же ты живешь? Перед твоим терпеньем преклоняться И царственного уважать паяца, Свет правды льющего в сплошную ложь. Не унывай! Терпи! Уделом это Спокон веков недюжинных людей. Вернись домой: не дело для поэта Годами быть без родины своей!
Сжимающий пайку изгнанья
Иосиф Александрович Бродский
Сжимающий пайку изгнанья в обнимку с гремучим замком, прибыв на места умиранья, опять шевелю языком. Сияние русского ямба упорней — и жарче огня, как самая лучшая лампа, в ночи освещает меня. Перо поднимаю насилу, и сердце пугливо стучит. Но тень за спиной на Россию, как птица на рощу, кричит, да гордое эхо рассеян засело по грудь в белизну. Лишь ненависть с Юга на Север спешит, обгоняя весну. Сжигаемый кашлем надсадным, все ниже склоняясь в ночи, почти обжигаюсь. Тем самым от смерти подобье свечи собой закрываю упрямо, как самой последней стеной. И это великое пламя колеблется вместе со мной.
Изгнание
Иван Алексеевич Бунин
Темнеют, свищут сумерки в пустыне. Поля и океан… Кто утолит в пустыне, на чужбине Боль крестных ран?Гляжу вперед, на черное Распятье Среди дорог —И простирает скорбные объятья Почивший Бог.
Воспоминание
Николай Алексеевич Заболоцкий
Наступили месяцы дремоты… То ли жизнь, действительно, прошла, То ль она, закончив все работы, Поздней гостьей села у стола.Хочет пить — не нравятся ей вина, Хочет есть — кусок не лезет в рот. Слушает, как шепчется рябина, Как щегол за окнами поет.Он поет о той стране далекой, Где едва заметен сквозь пургу Бугорок могилы одинокой В белом кристаллическом снегу.Там в ответ не шепчется береза, Корневищем вправленная в лёд. Там над нею в обруче мороза Месяц окровавленный плывёт.
Скитальцы
Владимир Владимирович Набоков
За громадные годы изгнанья, вся колючим жаром дыша, исходила ты мирозданья, о, косматая наша душа.Семимильных сапог не обула, и не мчал тебя чародей, но от пыльных зловоний Стамбула до парижских литых площадей,от полярной губы до Бискры, где с арабом прильнула к ручью, ты прошла и сыпала искры, если трогали шерсть твою.Мне, быть может, преступнее, краше, голодней всех племен мирских. От языческой нежности нашей умирают девушки их.Слишком вольно душе на свете. Встанет ветер всея Руси, и душа скитальцев ответит, и ей ветер скажет: неси.И по ребрам дубовых лестниц мы прикатим с собой на пир бочки солнца, тугие песни и в рогожу завернутый мир.
Другие стихи этого автора
Всего: 87Санкт-Петербург
Владимир Владимирович Набоков
Ко мне, туманная Леила! Весна пустынная, назад! Бледно-зеленые ветрила дворцовый распускает сад. Орлы мерцают вдоль опушки. Нева, лениво шелестя, как Лета льется. След локтя оставил на граните Пушкин. Леила, полно, перестань, не плачь, весна моя былая. На вывеске плавучей — глянь — какая рыба голубая. В петровом бледном небе — штиль, флотилия туманов вольных, и на торцах восьмиугольных все та же золотая пыль.
Петербург
Владимир Владимирович Набоков
Он на трясине был построен средь бури творческих времен: он вырос — холоден и строен, под вопли нищих похорон. Он сонным грезам предавался, но под гранитною пятой до срока тайного скрывался мир целый,— мстительно-живой. Дышал он смертною отравой, весь беззаконных полон сил. А этот город величавый главу так гордо возносил. И оснеженный, в дымке синей однажды спал он,— недвижим, как что-то в сумрачной трясине внезапно вздрогнуло под ним. И все кругом затрепетало, и стоглагольный грянул зов: раскрывшись, бездна отдавала зaвopoженныx мертвецов. И пошатнулся всадник медный, и помрачился свод небес, и раздавался крик победный: «Да здравствует болотный бес».
Цветет миндаль на перекрестке
Владимир Владимирович Набоков
Цветет миндаль на перекрестке, Мерцает дымка над горой, Бегут серебряные блестки По глади моря голубой. Щебечут птицы вдохновенней, Вечнозеленый ярче лист. Блажен, кто в этот день весенний Воскликнет искренно: «Я чист!»
В хрустальный шар заключены мы были
Владимир Владимирович Набоков
В хрустальный шар заключены мы были, и мимо звезд летели мы с тобой, стремительно, безмолвно мы скользили из блеска в блеск блаженно-голубой. И не было ни прошлого, ни цели, нас вечности восторг соединил, по небесам, обнявшись, мы летели, ослеплены улыбками светил. Но чей-то вздох разбил наш шар хрустальный, остановил наш огненный порыв, и поцелуй прервал наш безначальный, и в пленный мир нас бросил, разлучив. И на земле мы многое забыли: лишь изредка воспомнится во сне и трепет наш, и трепет звездной пыли, и чудный гул, дрожавший в вышине. Хоть мы грустим и радуемся розно, твое лицо, средь всех прекрасных лиц, могу узнать по этой пыли звёздной, оставшейся на кончиках ресниц…
Я на море гляжу из мраморного храма
Владимир Владимирович Набоков
Я на море гляжу из мраморного храма: в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо бьет в очи этот блеск, до боли голубой. Там благовония, там — звоны, там — прибой, а тут, на вышине,— одна молитва линий стремительно простых; там словно шелк павлиний, тут целомудренность бессмертной белизны. О, муза, будь строга! Из храма, с вышины,— гляжу на вырезы лазури беспокойной,— и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный, и наполняется прохладой и огнем, и возвышается, как мраморный, и в нем сквозят моей души тревоги и отрады, как жаркая лазурь в просветах колоннады.
Экспресс
Владимир Владимирович Набоков
На сумрачном вокзале по ночам торжественно и пусто, как в соборе,— но вот вдали вздохнуло словно море, скользнула дрожь по двум стальным лучам, бегущим вдаль, сходящимся во мраке,— и щелкнули светящиеся знаки, и в черной глубине рубин мигнул, за ним — полоска янтарей, и гул влетел в вокзал, могучий гул чугунный,— из бездны бездн, из сердца ночи лунной, как бы катясь с уступа на уступ.Вздохнул и стал: раскрылись две-три двери. Вагоны удлиненные под дуб окрашены. На матовой фанере над окнами ряд смугло-золотых французских слов,— как вырезанный стих, мою тоску дразнящий тайным зовом… За тенью тень скользит по бирюзовым прозрачным занавескам. Плотно скрыв переходные шаткие площадки, чернеют пыльно кожаные складки над скрепами вагонов. Весь — порыв сосредоточенный, весь — напряженье блаженное, весь — жадность, весь — движенье,— дрожит живой, огромный паровоз, и жарко пар в железных жилах бьется, и в черноту по капле масло льется с чудовищных лоснящихся колес.И через миг колеса раскачнулись и буферов забухали щиты — и пламенисто-плавно потянулись в зияющий колодец темноты вагоны удлиненные… И вскоре, забыл вокзал их звон и волшебство, и стало вновь под сводами его торжественно и пусто, как в соборе.
Шекспир
Владимир Владимирович Набоков
Среди вельмож времен Елизаветы и ты блистал, чтил пышные заветы, и круг брыжей, атласным серебром обтянутая ляжка, клин бородки — все было, как у всех… Так в плащ короткий божественный запахивался гром. Надменно-чужд тревоге театральной, ты отстранил легко и беспечально в сухой венок свивающийся лавр и скрыл навек чудовищный свой гений под маскою, но гул твоих видений остался нам: венецианский мавр и скорбь его; лицо Фальстафа — вымя с наклеенными усиками; Лир бушующий… Ты здесь, ты жив — но имя, но облик свой, обманывая мир, ты потопил в тебе любезной Лете. И то сказать: труды твои привык подписывать — за плату — ростовщик, тот Вилль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете», жил в кабаках и умер, не успев переварить кабанью головизну… Дышал фрегат, ты покидал отчизну. Италию ты видел. Нараспев звал женский голос сквозь узор железа, звал на балкон высокого инглеза, томимого лимонною луной на улицах Вероны. Мне охота воображать, что, может быть, смешной и ласковый создатель Дон Кихота беседовал с тобою — невзначай, пока меняли лошадей — и, верно, был вечер синь. В колодце, за таверной, ведро звенело чисто… Отвечай, кого любил? Откройся, в чьих записках ты упомянут мельком? Мало ль низких, ничтожных душ оставили свой след — каких имен не сыщешь у Брантома! Откройся, бог ямбического грома, стоустый и немыслимый поэт! Нет! В должный час, когда почуял — гонит тебя Господь из жизни — вспоминал ты рукописи тайные и знал, что твоего величия не тронет молвы мирской бесстыдное клеймо, что навсегда в пыли столетий зыбкой пребудешь ты безликим, как само бессмертие… И вдаль ушел с улыбкой.
Ты видишь перстень мой
Владимир Владимирович Набоков
Ты видишь перстень мой? За звёзды, за каменья, горящие на дне, в хрустальных тайниках, и на заломленных русалочьих руках, его я не отдам. Нет глубже упоенья, нет сладостней тоски, чем любоваться им в те чуткие часы, средь ночи одинокой, когда бывает дух ласкаем и язвим воспоминаньями о родине далекой… и многоцветные мне чудятся года, и колокольчики лиловые смеются, над полем небеса колеблются и льются, и жаворонка звон мерцает, как звезда… О, прошлое мое, я сетовать не вправе! О, Родина моя, везде со мною ты! Есть перстень у меня: крупица красоты, росинка русская в потускнувшей оправе…
Что нужно сердцу моему
Владимир Владимирович Набоков
Что нужно сердцу моему, чтоб быть счастливым? Так немного… Люблю зверей, деревья, Бога, и в полдень луч, и в полночь тьму. И на краю небытия скажу: где были огорченья? Я пел, а если плакал я — так лишь слезами восхищенья…
Тихий шум
Владимир Владимирович Набоков
Когда в приморском городке, средь ночи пасмурной, со скуки окно откроешь, вдалеке прольются шепчущие звуки.Прислушайся и различи шум моря, дышащий на сушу, оберегающий в ночи ему внимающую душу.Весь день невнятен шум морской, но вот проходит день незваный, позванивая, как пустой стакан на полочке стеклянной.И вновь в бессонной тишине открой окно свое пошире, и с морем ты наедине в огромном и спокойном мире.Не моря шум — в тиши ночной иное слышно мне гуденье: шум тихий родины моей, ее дыханье и биенье.В нем все оттенки голосов мне милых, прерванных так скоро, и пенье пушкинских1 стихов, и ропот памятного бора.Отдохновенье, счастье в нем, благословенье над изгнаньем. Но тихий шум не слышен нам за суетой и дребезжаньем.Зато в полночной тишине внимает долго слух неспящий стране родной, ее шумящей, её бессмертной глубине.
Счастье
Владимир Владимирович Набоков
Я знаю: пройден путь разлуки и ненастья, И тонут небеса в сирени голубой, И тонет день в лучах, и тонет сердце в счастье… Я знаю, я влюблен и рад бродить с тобой, Да, я отдам себя твоей влюбленной власти И власти синевы, простертой надо мной… Сомкнув со взором взор и глядя в очи страсти, Мы сядем на скамью в акации густой. Да, обними меня чудесными руками… Высокая трава везде вокруг тебя Блестит лазурными живыми мотыльками… Акация, чуть-чуть алмазами блестя, Щекочет мне лицо сырыми лепестками… Глубокий поцелуй… Ты — счастье… Ты — моя…
В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной
Владимир Владимирович Набоков
В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной, где рояль уснул средь узорных теней, опустив ресницы, ты вышла неслышно из оливковой рамы своей.В этом доме ветхом, давно опустелом, над лазурным креслом, на светлой стене между зеркалом круглым и шкапом белым, улыбалась ты некогда мне.И блестящие клавиши пели ярко, и на солнце глубокий вспыхивал пол, и в окне, на еловой опушке парка, серебрился березовый ствол.И потом не забыл я веселых комнат, и в сиянье ночи, и в сумраке дня, на чужбине я чуял, что кто-то помнит, и спасет, и утешит меня.И теперь ты вышла из рамы старинной, из усадьбы любимой, и в час тоски я увидел вновь платья вырез невинный, на девичьих висках завитки.И улыбка твоя мне давно знакома и знаком изгиб этих тонких бровей, и с тобою пришло из родного дома много милых, душистых теней.Из родного дома, где легкие льдинки чуть блестят под люстрой, и льется в окно голубая ночь, и страница из Глинки на рояле белеет давно…