— Ты куда попала, муха? — В молоко, в молоко.
— Хорошо тебе, старуха? — Нелегко, нелегко.
— Ты бы вылезла немножко. — Не могу, не могу.
— Я тебе столовой ложкой Помогу, помогу.
— Лучше ты меня, бедняжку, Пожалей, пожалей,
Молоко в другую чашку Перелей, перелей.
Похожие по настроению
Высокомерная муха
Александр Петрович Сумароков
Лошакъ большое бремя несъ: А именно телегу везъ: Грузна была телега: Хотя у лошака и не велика нѣга; Однако онъ Не слонъ: И естьли взрючено пудъ тритцать; такъ потянетъ, Попрѣетъ и устанетъ. А муха на возу бренчитъ, И лошаку, ступай, кричитъ, Ступай скоряй, ступай, иль я пустое мѣлю? Не довезешъ меня ты едакъ и въ недѣлю, Туда, куда я цѣлю: Какъ будто тотъ лошакъ для мухи подряженъ, И для нее впряженъ. Ярится муха дюже; Хотя она боярыня мѣлка: И жестоко кричитъ на лошака, На то, что онъ везетъ телегу неуклюже. Раздулась барыня; но есть и у людей Такія господа, которыя и туже, Раздувшися гоняютъ лошадей, Которы возятъ ихъ, и коихъ сами хуже.
Муха-чистюха
Борис Владимирович Заходер
Жила-была Муха-чистюха. Все время купалась Муха. Купалась она В воскресенье В отличном Клубничном Варенье. В понедельник — В вишневой наливке. Во вторник — В томатной подливке. В среду — В лимонном желе. В четверг — В киселе и в смоле. В пятницу — В простокваше, В компоте И в манной каше… В субботу, Помывшись в чернилах, Сказала: — Я больше не в силах! Ужжасно-жужжасно устала, Но, кажется, Чище Не стала!
Мухи как мысли
Иннокентий Анненский
[I]Памяти Апухтина[/I] Я устал от бессонниц и снов, На глаза мои пряди нависли: Я хотел бы отравой стихов Одурманить несносные мысли. Я хотел бы распутать узлы… Неужели там только ошибки? Поздней осенью мухи так злы, Их холодные крылья так липки. Мухи-мысли ползут, как во сне, Вот бумагу покрыли, чернея… О, как, мертвые, гадки оне… Разорви их, сожги их скорее.
Муха
Иосиф Александрович Бродский
I Пока ты пела, осень наступила. Лучина печку растопила. Пока ты пела и летала, похолодало. Теперь ты медленно ползёшь по глади замызганной плиты, не глядя туда, откуда ты взялась в апреле. Теперь ты еле передвигаешься. И ничего не стоит убить тебя. Но, как историк, смерть для которого скучней, чем мука, я медлю, муха. II Пока ты пела и летала, листья попадали. И легче литься воде на землю, чтоб назад из лужи воззриться вчуже. А ты, видать, совсем ослепла. Можно представить цвет крупинки мозга, померкшей от твоей, брусчатке сродни, сетчатки, и содрогнуться. Но тебя, пожалуй, устраивает дух лежалый жилья, зелёных штор понурость. Жизнь затянулась. III Ах, цокотуха, потерявши юркость, ты выглядишь, как старый юнкерс, как чёрный кадр документальный эпохи дальней. Не ты ли заполночь там то и дело над люлькою моей гудела, гонимая в оконной раме прожекторами? А нынче, милая, мой жёлтый ноготь брюшко твоё горазд потрогать, и ты не вздрагиваешь от испуга, жужжа, подруга. IV Пока ты пела, за окошком серость усилилась. И дверь расселась в пазах от сырости. И мёрзнут пятки. Мой дом в упадке. Но не пленить тебя ни пирамидой фаянсовой давно не мытой посуды в раковине, ни палаткой сахары сладкой. Тебе не до того. Тебе не до мельхиоровой их дребедени; с ней связываться — себе дороже. Мне, впрочем, тоже. V Как старомодны твои крылья, лапки! В них чудится вуаль прабабки, смешавшаяся с позавчерашней французской башней — — век номер девятнадцать, словом. Но, сравнивая с тем и овым тебя, я обращаю в прибыль твою погибель, подталкивая ручкой подлой тебя к бесплотной мысли, к полной неосязаемости раньше срока. Прости: жестоко. VI О чем ты грезишь? О своих избитых, но не расчитанных никем орбитах? О букве шестирукой, ради тебя в тетради расхристанной на месте плоском кириллицыным отголоском единственным, чей цвет, бывало, ты узнавала и вспархивала. А теперь, слепая, не реагируешь ты, уступая плацдарм живым брюнеткам, женским ужимкам, жестам. VII Пока ты пела и летала, птицы отсюда отбыли. В ручьях плотицы убавилось, и в рощах пусто. Хрустит капуста в полях от холода, хотя одета по-зимнему. И бомбой где-то будильник тикает, лицом неточен, и взрыв просрочен. А больше — ничего не слышно. Дома отбрасывают свет покрышно обратно в облако. Трава пожухла. Немного жутко. VIII И только двое нас теперь — заразы разносчиков. Микробы, фразы равно способны поражать живое. Нас только двое: твоё страшащееся смерти тельце, мои, играющие в земледельца с образованием, примерно восемь пудов. Плюс осень. Совсем испортилась твоя жужжалка! Но времени себя не жалко на нас растрачивать. Скажи спасибо, что — неспесиво, IX что совершенно небрезгливо, либо — не чувствует, какая липа ему подсовывается в виде вялых больших и малых пархатостей. Ты отлеталась. Для времени, однако, старость и молодость неразличимы. Ему причины и следствия чужды де-юре, а данные в миниатюре — тем более. Как пальцам в спешке — орлы и решки. X Оно, пока ты там себе мелькала под лампочкою вполнакала, спасаясь от меня в стропила, таким же было, как и сейчас, когда с бесцветной пылью ты сблизилась, благодаря бессилью и отношению ко мне. Не думай с тоской угрюмой, что мне оно — большой союзник. Глянь, милая, я — твой соузник, подельник, закадычный кореш; срок не ускоришь. XI Снаружи осень. Злополучье голых ветвей кизиловых. Как при монголах: брак серой низкорослой расы и жёлтой массы. Верней — сношения. И никому нет дела до нас с тобой. Мной овладело оцепенение — сиречь, твой вирус. Ты б удивилась, узнав, как сильно заражает сонность и безразличие рождая, склонность расплачиваться с планетой её монетой. XII Не умирай! сопротивляйся, ползай! Существовать не интересно с пользой. Тем паче, для себя: казённой. Честней без оной смущать календари и числа присутствием, лишённым смысла, доказывая посторонним, что жизнь — синоним небытия и нарушенья правил. Будь помоложе ты, я б взор направил туда, где этого в избытке. Ты же стара и ближе. XIII Теперь нас двое, и окно с поддувом. Дождь стёкла пробует нетвёрдым клювом, нас заштриховывая без нажима. Ты недвижима. Нас двое, стало быть. По крайней мере, когда ты кончишься, я факт потери отмечу мысленно — что будет эхом твоих с успехом когда-то выполненных мёртвых петель. Смерть, знаешь, если есть свидетель, отчётливее ставит точку, чем в одиночку. XIV Надеюсь всё же, что тебе не больно. Боль места требует и лишь окольно к тебе могла бы подобраться, с тыла накрыть. Что было бы, видимо, моей рукою. Но пальцы заняты пером, строкою, чернильницей. Не умирай, покуда не слишком худо, покамест дёргаешься. Ах, гумозка! Плевать на состоянье мозга: вещь, вышедшая из повиновенья, как то мгновенье, XV по-своему прекрасна. То есть, заслуживает, удостоясь овации наоборот, продлиться. Страх суть таблица зависимостей между личной беспомощностью тел и лишней секундой. Выражаясь сухо, я, цокотуха, пожертвовать своей согласен. Но вроде этот жест напрасен: сдаёт твоя шестёрка, Шива. Тебе паршиво. XVI В провалах памяти, в её подвалах, среди её сокровищ — палых, растаявших и проч. (вообще их ни при кощеях не пересчитывали, ни, тем паче, позднее), среди этой сдачи с существования, приют нежёсткий твоею тёзкой неполною, по кличке Муза, уже готовится. Отсюда, муха, длинноты эти, эта как бы свита букв, алфавита. XVII Снаружи пасмурно. Мой орган тренья о вещи в комнате, по кличке зренье, сосредоточивается на обоях. Увы, с собой их узор насиженный ты взять не в силах, чтоб ошарашить серафимов хилых там, в эмпиреях, где царит молитва, идеей ритма и повторимости, с их колокольни — бессмысленной, берущей корни в отчаяньи, им — насекомым туч — незнакомом. XVIII Чем это кончится? Мушиным Раем? Той пасекой, верней — сараем, где над малиновым вареньем сонным кружатся сонмом твои предшественницы, издавая звук поздней осени, как мостовая в провинции. Но дверь откроем — и бледным роем они рванутся мимо нас обратно в действительность, её опрятно укутывая в плотный саван зимы — тем самым XIX подчёркивая — благодаря мельканью, — что души обладают тканью, материей, судьбой в пейзаже; что, цвета сажи, вещь в колере — чем бить баклуши — меняется. Что, в сумме, души любое превосходят племя. Что цвет есть время или стремление за ним угнаться, великого Галикарнасца цитируя то в фас, то в профиль холмов и кровель. XX Отпрянув перед бледным вихрем, узнаю ли тебя я в ихнем заведомо крылатом войске? И ты по-свойски спланируешь на мой затылок, соскучившись вдали опилок, чьим шорохом весь мир морочим? Едва ли. Впрочем, дав дуба позже всех — столетней! — ты, милая, меж них последней окажешься. И если примут, то местный климат XXI с его капризами в расчёт принявши, спешащую сквозь воздух в наши пределы я тебя увижу весной, чью жижу топча, подумаю: звезда сорвалась, и, преодолевая вялость, рукою вслед махну. Однако не Зодиака то будет жертвой, но твоей душою, летящею совпасть с чужою личинкой, чтоб явить навозу метаморфозу.
Услышали мухи…
Михаил Васильевич Ломоносов
Услышали мухи Медовые духи, Прилетевши, сели, В радости запели. Егда стали ясти, Попали в напасти, Увязли бо ноги. Ах! — плачут убоги, — Меду полизали, А сами пропали.[1]
Муха
Николай Олейников
Я муху безумно любил! Давно это было, друзья, Когда еще молод я был, Когда еще молод был я. Бывало, возьмешь микроскоп, На муху направишь его — На щечки, на глазки, на лоб, Потом на себя самого. И видишь, что я и она, Что мы дополняем друг друга, Что тоже в меня влюблена Моя дорогая подруга. Кружилась она надо мной, Стучала и билась в стекло, Я с ней целовался порой, И время для нас незаметно текло. Но годы прошли, и ко мне Болезни сошлися толпой — В коленках, ушах и спине Стреляют одна за другой. И я уже больше не тот. И нет моей мухи давно. Она не жужжит, не поет, Она не стучится в окно. Забытые чувства теснятся в груди, И сердце мне гложет змея, И нет ничего впереди… О муха! О птичка моя!
Царица мух
Николай Алексеевич Заболоцкий
Бьет крылом седой петух, Ночь повсюду наступает. Как звезда, царица мух Над болотом пролетает. Бьется крылышком отвесным Остов тела, обнажен, На груди пентакль чудесный Весь в лучах изображен. На груди пентакль печальный Между двух прозрачных крыл, Словно знак первоначальный Неразгаданных могил. Есть в болоте странный мох, Тонок, розов, многоног, Весь прозрачный, чуть живой, Презираемый травой. Сирота, чудесный житель Удаленных бедных мест, Это он сулит обитель Мухе, реющей окрест. Муха, вся стуча крыламя, Мускул грудки развернув, Опускается кругами На болота влажный туф. Если ты, мечтой томим, Знаешь слово Элоим, Муху странную бери, Муху в банку посади, С банкой по полю ходи, За приметами следи. Если муха чуть шумит — Под ногою медь лежит. Если усиком ведет — К серебру тебя зовет. Если хлопает крылом — Под ногами злата ком. Тихо-тихо ночь ступает, Слышен запах тополей. Меркнет дух мой, замирает Между сосен и полей. Спят печальные болота, Шевелятся корни трав. На кладбище стонет кто-то Телом к холмику припав. Кто-то стонет, кто-то плачет, Льются звезды с высоты. Вот уж мох вдали маячит. Муха, муха, где же ты?
Муравьи
Осип Эмильевич Мандельштам
Муравьев не нужно трогать: Третий день в глуши лесов Все идут, пройти не могут Десять тысяч муравьев. Как носильщик настоящий С сундуком семьи своей, Самый черный и блестящий, Самый сильный — муравей! Настоящие вокзалы — Муравейники в лесу: В коридоры, двери, залы Муравьи багаж несут! Самый сильный, самый стойкий, Муравей пришел уже К замечательной постройке В сорок восемь этажей.
Песня мухи
Саша Чёрный
Зу-зу-зу — Пол внизу… Я ползу по потолку В гости к черному крючку… Зы, как жарко, зу-зу-зу, Ах, как чешется в глазу! На клеенке на столе Капля сладкого желе… Зы-зы, мальчик, это что? Взял слизал, а мне-то что!.. Зынь-дзынь! Полечу скорей в окошко. Там за елкой на дорожке Много корочек от дынь. Дзынь!
Муха и пчела
Сергей Владимирович Михалков
Перелетев с помойки на цветок, Лентяйка Муха Пчелку повстречала — Та хоботком своим цветочный сок По малым долькам собирала… «Летим со мной! — так, обратясь к Пчеле, Сказала Муха, глазками вращая. — Я угощу тебя! Там — в доме, на столе — Такие сладости остались после чая! На скатерти — варенье, в блюдцах — мед. И все — за так! Все даром лезет в рот!» — «Нет! Это не по мне!» — ответила Пчела. «Тогда валяй трудись!» — лентяйка прожужжала И полетела в дом, где уж не раз была, Но там на липкую бумагу вдруг попала… Не так ли папенькины дочки и сынки, Бездумно проводя беспечные деньки, Безделье выдают за некую отвагу И в лености своей, от жизни далеки, Садятся, вроде мух, на липкую бумагу!
Другие стихи этого автора
Всего: 1961914
Осип Эмильевич Мандельштам
Собирались Эллины войною На прелестный Саламин, — Он, отторгнут вражеской рукою, Виден был из гавани Афин. А теперь друзья-островитяне Снаряжают наши корабли. Не любили раньше англичане Европейской сладостной земли. О Европа, новая Эллада, Охраняй Акрополь и Пирей! Нам подарков с острова не надо — Целый лес незваных кораблей.
В Петербурге мы сойдемся снова
Осип Эмильевич Мандельштам
В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» — И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера — Не для черных душ и низменных святош... Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.
Эта область в темноводье
Осип Эмильевич Мандельштам
Эта область в темноводье — Хляби хлеба, гроз ведро — Не дворянское угодье — Океанское ядро. Я люблю ее рисунок — Он на Африку похож. Дайте свет-прозрачных лунок На фанере не сочтешь. — Анна, Россошь и Гремячье, — Я твержу их имена, Белизна снегов гагачья Из вагонного окна. Я кружил в полях совхозных — Полон воздуха был рот, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот. Въехал ночью в рукавичный, Снегом пышущий Тамбов, Видел Цны — реки обычной — Белый-белый бел-покров. Трудодень земли знакомой Я запомнил навсегда, Воробьевского райкома Не забуду никогда. Где я? Что со мной дурного? Степь беззимняя гола. Это мачеха Кольцова, Шутишь: родина щегла! Только города немого В гололедицу обзор, Только чайника ночного Сам с собою разговор… В гуще воздуха степного Перекличка поездов Да украинская мова Их растянутых гудков.
В разноголосице девического хора…
Осип Эмильевич Мандельштам
В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой. И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах Акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте. Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное — Флоренция в Москве. И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой.
Ночь. Дорога. Сон первичный
Осип Эмильевич Мандельштам
Ночь. Дорога. Сон первичный Соблазнителен и нов… Что мне снится? Рукавичный Снегом пышущий Тамбов, Или Цны — реки обычной — Белый, белый, бел — покров? Или я в полях совхозных — Воздух в рот, и жизнь берет, Солнц подсолнечника грозных Прямо в очи оборот? Кроме хлеба, кроме дома Снится мне глубокий сон: Трудодень, подъятый дремой, Превратился в синий Дон… Анна, Россошь и Гремячье — Процветут их имена, — Белизна снегов гагачья Из вагонного окна!…
Дворцовая площадь
Осип Эмильевич Мандельштам
Императорский виссон И моторов колесницы, — В черном омуте столицы Столпник-ангел вознесен. В темной арке, как пловцы, Исчезают пешеходы, И на площади, как воды, Глухо плещутся торцы. Только там, где твердь светла, Черно-желтый лоскут злится, Словно в воздухе струится Желчь двуглавого орла.
Когда в далекую Корею
Осип Эмильевич Мандельштам
Когда в далекую Корею Катился русский золотой, Я убегал в оранжерею, Держа ириску за щекой. Была пора смешливой бульбы И щитовидной железы, Была пора Тараса Бульбы И наступающей грозы. Самоуправство, своевольство, Поход троянского коня, А над поленницей посольство Эфира, солнца и огня. Был от поленьев воздух жирен, Как гусеница, на дворе, И Петропавловску-Цусиме Ура на дровяной горе… К царевичу младому Хлору И — Господи благослови! — Как мы в высоких голенищах За хлороформом в гору шли. Я пережил того подростка, И широка моя стезя — Другие сны, другие гнезда, Но не разбойничать нельзя.
Заснула чернь
Осип Эмильевич Мандельштам
Заснула чернь. Зияет площадь аркой. Луной облита бронзовая дверь. Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой, И Александра здесь замучил Зверь. Курантов бой и тени государей: Россия, ты — на камне и крови — Участвовать в твоей железной каре Хоть тяжестью меня благослови!
Твоим узким плечам
Осип Эмильевич Мандельштам
Твоим узким плечам под бичами краснеть, Под бичами краснеть, на морозе гореть. Твоим детским рукам утюги поднимать, Утюги поднимать да веревки вязать. Твоим нежным ногам по стеклу босиком, По стеклу босиком да кровавым песком… Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть, Черной свечкой гореть да молиться не сметь.
Я в хоровод теней
Осип Эмильевич Мандельштам
Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, С певучим именем вмешался, Но всё растаяло, и только слабый звук В туманной памяти остался. Сначала думал я, что имя — серафим, И тела легкого дичился, Немного дней прошло, и я смешался с ним И в милой тени растворился. И снова яблоня теряет дикий плод, И тайный образ мне мелькает, И богохульствует, и сам себя клянет, И угли ревности глотает. А счастье катится, как обруч золотой, Чужую волю исполняя, И ты гоняешься за легкою весной, Ладонью воздух рассекая. И так устроено, что не выходим мы Из заколдованного круга; Земли девической упругие холмы Лежат спеленатые туго.
Чуть мерцает призрачная сцена
Осип Эмильевич Мандельштам
Чуть мерцает призрачная сцена, Хоры слабые теней, Захлестнула шелком Мельпомена Окна храмины своей. Черным табором стоят кареты, На дворе мороз трещит, Все космато — люди и предметы, И горячий снег хрустит. Понемногу челядь разбирает Шуб медвежьих вороха. В суматохе бабочка летает. Розу кутают в меха. Модной пестряди, кружки и мошки, Театральный легкий жар, А на улице мигают плошки И тяжелый валит пар. Кучера измаялись от крика, И храпит и дышит тьма. Ничего, голубка, Эвридика, Что у нас студеная зима. Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык, Ибо в нем таинственно лепечет Чужеземных арф родник. Пахнет дымом бедная овчина От сугроба улица черна. Из блаженного, певучего притина К нам летит бессмертная весна, Чтобы вечно ария звучала: «Ты вернешься на зеленые луга», И живая ласточка упала На горячие снега.
Tristia (Я изучил науку расставанья)
Осип Эмильевич Мандельштам
Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных. Жуют волы, и длится ожиданье, Последний час вигилий городских; И чту обряд той петушиной ночи, Когда, подняв дорожной скорби груз, Глядели в даль заплаканные очи И женский плач мешался с пеньем муз. Кто может знать при слове расставанье — Какая нам разлука предстоит? Что нам сулит петушье восклицанье, Когда огонь в акрополе горит? И на заре какой-то новой жизни, Когда в сенях лениво вол жует, Зачем петух, глашатай новой жизни, На городской стене крылами бьет? И я люблю обыкновенье пряжи: Снует челнок, веретено жужжит. Смотри: навстречу, словно пух лебяжий, Уже босая Делия летит! О, нашей жизни скудная основа, Куда как беден радости язык! Все было встарь, все повторится снова, И сладок нам лишь узнаванья миг. Да будет так: прозрачная фигурка На чистом блюде глиняном лежит, Как беличья распластанная шкурка, Склонясь над воском, девушка глядит. Не нам гадать о греческом Эребе, Для женщин воск, что для мужчины медь. Нам только в битвах выпадает жребий, А им дано, гадая, умереть.