Баба Тоня
И зимой, и осенью, и летом, и сегодня так же, как вчера, к бабе Тоне ходят за советом женщины огромного двора. Я у ней бываю зачастую. Сяду тихо, прислонюсь к стене. И она хорошую, простую жизнь свою рассказывает мне. …Далека деревня Песковатка, вся как есть засыпана песком. Дом родной — забота да нехватка, замуж выходила босиком. Всю-то жизнь трудилась, хлопотала, каждый день — с рассвета дотемна. И на всех любви её хватало, обо всём заботилась она. Баба Тоня… Это не она ли по ночам, когда ребята спят, раскроив куски диагонали, шила гимнастёрки для солдат? Не её ли тёплые ладони возрождали город Сталинград? «Антонин Михална!», «Баба Тоня…» Это не о ней ли говорят? На экранах, в книгах и на сцене — знаменитых женщин имена. Только кто заметит и оценит то, что в жизни сделала она? Шьёт внучатам кофточки из байки, моет пол да стряпает обед… Тихая судьба домохозяйки, ничего особенного нет.
Похожие по настроению
Доброе слово
Алексей Фатьянов
Неужели песню не доброшу я До родного, дальнего села, Где сейчас пушистою порошею Улица до крыш занесена? А над ними розовое, раннее Утро из-за синь-лесов встаёт. Там в уютном домике с геранями Валентина Павловна живёт. Старая учительша. Ни жалоб От неё, ни просьб не услыхать. В сад её, единственный, пожалуй, Яблок не ходили воровать. Дров зимой вязанку не одну ей Складывали утром у дверей. Заменяла мать она родную Тем, кто не запомнил матерей. Мы росли. Мы крепли и мужали, Уезжали, покидали дом, Руки её старческие жали, Пропадая в сумраке густом. И когда пылающей зарницей Подожжён был мирный горизонт, Нам она вязала рукавицы, Отсылала с адресом — «На фронт». Но метели вскоре стали тише, А когда последний выстрел смолк, Мы решили все, что ей напишем Длинное, хорошее письмо. Только написать мы не успели — Вновь война полнеба обожгла…Ходят одинокие метели Нашей длинной улицей села. Ночью у овинов, за околицей, Ухает голодная сова…
Русские девушки
Демьян Бедный
Зеркальная гладь серебристой речушки В зелёной оправе из ивовых лоз, Ленивый призыв разомлевшей лягушки, Мелькание белых и синих стрекоз, Табун загорелых, шумливых детишек В сверкании солнечном радужных брызг, Задорные личики Мишек, Аришек, И всплески, и смех, и восторженный визг. У Вани — льняной, солнцем выжженный волос, Загар — отойдёт разве поздней зимой. Малец разыгрался, а маменькин голос Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!» У мамки — он знает — большая забота: С хозяйством управься, за всем присмотри, — У взрослых в деревне и в поле работа Идёт хлопотливо с зари до зари, — А вечером в роще зальётся гармошка И девичьи будут звенеть голоса. «Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, — О нём говорят: комсомолец — краса!» Но дома — лицо было мамки сурово, Всё с тятей о чём-то шепталась она, Дошло до Ванюши одно только слово, Ему непонятное слово — «война». Сестрица роняла то миску, то ложки, И мать ей за это не стала пенять. А вечером не было слышно гармошки И девичьих песен. Чудно. Не понять. Анюта прощалася утречком с Прошей: «Героем себя окажи на войне! Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! — Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!» А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе… Хотя — при нужде — молодых упрежу!» «Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже Героем себя на войне окажу!» Осенняя рябь потемневшей речушки Уже не манила к себе детворы. Ушли мужики из деревни «Верхушки», Оставив на женщин родные дворы. А ночью однажды, осипший от воя, Её разбудил чей-то голос: «Беда! Наш фронт отошёл после жаркого боя! Спасайтеся! Немцы подходят сюда!» Под утро уже полдеревни горело, Металася огненным вихрем гроза. У Ваниной мамки лицо побурело, У Ани, как угли, сверкали глаза. В избу вдруг вломилися страшные люди, В кровь мамку избили, расшибли ей бровь, Сестрицу щипали, хватали за груди: «Ти будешь иметь з нами сильный любовь!» Ванюшу толчками затискали в угол. Ограбили всё, не оставив зерна. Ванюша глядел на невиданных пугал И думал, что это совсем не война, Что Проше сестрица сказала недаром: «Героем себя окажи на войне!», Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром Деревню сжигать и жестоким ударом Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне. Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали, Подчистили всё — до гнилых сухарей, А ранней весною приказом созвали Всех девушек и молодых матерей. Злой немец — всё звали его офицером — Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот, Ми всех вас отправим мит зкорым карьером В Германия наша на сельский работ!» Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину, И сердце моё прорастёт пусть травой! До смерти земли я родной не покину: Отсюда меня не возьмёшь ты живой!» За Анею то же сказали подружки. Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт Уехать из ваша несчастный «Верхушки»! За это зейчас я вас всех застреляйт!» Пред целым немецким солдатским отрядом И их офицером с крестом на груди Стояли одиннадцать девушек рядом. Простившись с Ванюшею ласковым взглядом, Анюта сказала: «Ванёк, уходи!» К ней бросился Ваня и голосом детским Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!» Но голосом хриплым, пропойным, немецким Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!» Упали, не вскрикнули девушки. Ваня Упал окровавленный рядом с сестрой. Злой немец сказал, по-солдатски чеканя: «У рузких один будет меньше керой!» Всё было так просто — не выдумать проще: Средь ночи заплаканный месяц глядел, Как старые матери, шаткие мощи, Тайком хоронили в берёзовой роще Дитя и одиннадцать девичьих тел. Бойцы, не забудем деревни «Верхушки», Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют! Сметая врагов, все советские пушки В их честь боевой прогрохочут салют! В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту И метку отметит — «сто сорок второй»! Рассказом о них вдохновит свою роту И ринется в схватку отважный герой! Герой по-геройски убийцам ответит, Себя обессмертив на все времена, И подвиг героя любовно отметит Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой — Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой, Кто долг свой забудет — «борися и мсти!», Кого пред немецкой звериною мордой Начнёт лихорадка со страху трясти, Кто робко опустит дрожащие веки И шею подставит чужому ярму, Тот Родиной будет отвержен навеки: На свет не родиться бы лучше ему!
Старуха
Евгений Агранович
Земля от разрывов стонала, Слетала листва от волны, И шёл как ни в чём не бывало Пятнадцатый месяц войны. Старуха – былинка сухая, Мой взвод уложив на полу, Всю ночь бормоча и вздыхая, Скрипела, как нож по стеклу. Предвидя этап наступлений И Гитлера близкий провал, Её стратегический гений Прогнозы с печи подавал. Часа через три наша рота В дальнейший отправится путь. Кончайте вы политработу, Позвольте, мамаша, уснуть. А утром старуха – ну сила! – Схватила за полу: постой! И трижды перекрестила Морщинистой тёмной рукой. А я никогда не молился, Не слушал звона церквей, И сроду я не крестился. Да я вообще еврей. Но что-то мне грудь стеснило, Я даже вздохнуть не мог, Когда – «Мой сыночек милый, Гони их, спаси тебя Бог!» И растеряв слова я С покорной стоял головой, Пока меня Русь вековая Благословляла на бой. Да пусть же пулею вражей Я сбит буду трижды с ног – Фашистам не дам я даже Взглянуть на её порог.
За прялкою баба в поняве сидит
Иван Саввич Никитин
За прялкою баба в поняве сидит; Ребенок больной в колыбели лежит; Лежит он и в рот не берет молока, Кричит он без умолку — слушать тоска. Торопится баба: рубашка нужна; Совсем-то, совсем обносилась она: Надеть-то ей нечего, просто — напасть! Прядет она ночью, днем некогда прясть. И за полночь ярко лучина горит, И грудь от сиденья щемит и болит, И взгляд притупился, устала рука… Дитя надрывается, — слушать тоска! Пришлось поневоле работу бросать. «Ну что, мое дитятко? — молвила мать. — Усни себе с богом, усни в тишине, Ведь некогда, дитятко, некогда мне!» И баба садится, и снова прядет, И снова покоя ей крик не дает. «Молчи, говорю! мне самой до себя! Ну, чем же теперь исцелю я тебя?» Поют петухи, — видно, скоро рассвет, Дымится лучина и гаснет — и нет; Притих и ребенок, и глазки сомкнул, Уснул он — да только уж навек уснул.
Актриса
Лев Ошанин
Она стареет. Дряблому лицу Не помогают больше притиранья, Как новой ручки медное сиянье Усталому от времени крыльцу. А взгляд ее не сдался, не потух. Пусть не девчонок, не красавиц хлестких,— Она еще выводит на подмостки Своих эпизодических старух. И сохранилась старенькая лента, Едва объявят где-нибудь, одна, Смущаясь, с томной слабостью в коленках, Спешит в неполный кинозал она. Спешит назад к себе двадцатилетней, Когда, среди бесчисленных сестер, Ее, одну на целом белом свете, Открыл для этой ленты режиссер. И, хоть глаза счастливые влажны, Она глядит чуть-чуть со стороны. Вот этот шаг не так бы, это слово, Вот этот взгляд, вот этот поворот… Ах, если бы сейчас, ах, если б слова… А фильм себе тихонечко идет — Не слишком звонкий и не обветшалый. Но что-то было в той девчонке шалой, Чего она не поняла сама. Ухмылка? Быстрой речи кутерьма? И вновь она тревожится и любит Среди чужих людей в случайном клубе… Но гаснет ленты обжитой уют. Вся там, вдали от жизни повседневной, Она идет походкою царевны. А зрители ее не узнают.
В полном разгаре страда деревенская…
Николай Алексеевич Некрасов
В полном разгаре страда деревенская, Доля ты! — русская долюшка женская! Вряд ли труднее сыскать. Не мудрено, что ты вянешь до времени, Всевыносящего русского племени Многострадальная мать! Зной нестерпимый: равнина безлесная, Нивы, покосы да ширь поднебесная — Солнце нещадно палит. Бедная баба из сил выбивается, Столб насекомых над ней колыхается, Жалит, щекочет, жужжит! Приподнимая косулю тяжелую, Баба порезала ноженьку голую — Некогда кровь унимать! Слышится крик у соседней полосыньки, Баба туда — растрепалися косыньки, — Надо ребенка качать! Что же ты стала над ним в отупении? Пой ему песню о вечном терпении, Пой, терпеливая мать!.. Слезы ли, пот ли у ней над ресницею, Право, сказать мудрено. В жбан этот, заткнутый грязной тряпицею, Канут они — все равно! Вот она губы свои опаленные Жадно подносит к краям… Вкусны ли, милая, слезы соленые С кислым кваском пополам?..
Разговор с соседкой
Ольга Берггольц
Дарья Власьевна, соседка по квартире, сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, будем говорить о мире, о желанном мире, о своем. Вот мы прожили почти полгода, полтораста суток длится бой. Тяжелы страдания народа — наши, Дарья Власьевна, с тобой. О, ночное воющее небо, дрожь земли, обвал невдалеке, бедный ленинградский ломтик хлеба — он почти не весит на руке… Для того чтоб жить в кольце блокады, ежедневно смертный слышать свист — сколько силы нам, соседка, надо, сколько ненависти и любви… Столько, что минутами в смятенье ты сама себя не узнаешь: «Вынесу ли? Хватит ли терпенья? — «Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь». Дарья Власьевна, еще немного, день придет — над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой. И какой далекой, давней-давней нам с тобой покажется война в миг, когда толкнем рукою ставни, сдернем шторы черные с окна. Пусть жилище светится и дышит, полнится покоем и весной… Плачьте тише, смейтесь тише, тише, будем наслаждаться тишиной. Будем свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной. Медленными, крупными глотками будем пить румяное вино. А тебе — да ведь тебе ж поставят памятник на площади большой. Нержавеющей, бессмертной сталью облик твой запечатлят простой. Вот такой же: исхудавшей, смелой, в наскоро повязанном платке, вот такой, когда под артобстрелом ты идешь с кошелкою в руке. Дарья Власьевна, твоею силой будет вся земля обновлена. Этой силе имя есть — Россия Стой же и мужайся, как она!
Баллада о зенитчицах
Роберт Иванович Рождественский
Как разглядеть за днями след нечеткий? Хочу приблизить к сердцу этот след… На батарее были сплошь — девчонки. А старшей было восемнадцать лет. Лихая челка над прищуром хитрым, бравурное презрение к войне… В то утро танки вышли прямо к Химкам. Те самые. С крестами на броне. И старшая, действительно старея, как от кошмара заслонясь рукой, скомандовала тонко: — Батарея-а-а! (Ой мамочка!.. Ой родная!..) Огонь! — И — залп! И тут они заголосили, девчоночки. Запричитали всласть. Как будто бы вся бабья боль России в девчонках этих вдруг отозвалась. Кружилось небо — снежное, рябое. Был ветер обжигающе горяч. Былинный плач висел над полем боя, он был слышней разрывов, этот плач! Ему — протяжному — земля внимала, остановясь на смертном рубеже. — Ой, мамочка!.. — Ой, страшно мне!.. — Ой, мама!.. — И снова: — Батарея-а-а! — И уже пред ними, посреди земного шара, левее безымянного бугра горели неправдоподобно жарко четыре черных танковых костра. Раскатывалось эхо над полями, бой медленною кровью истекал… Зенитчицы кричали и стреляли, размазывая слезы по щекам. И падали. И поднимались снова. Впервые защищая наяву и честь свою (в буквальном смысле слова!). И Родину. И маму. И Москву. Весенние пружинящие ветки. Торжественность венчального стола. Неслышанное: «Ты моя — навеки!..» Несказанное: «Я тебя ждала…» И губы мужа. И его ладони. Смешное бормотание во сне. И то, чтоб закричать в родильном доме: «Ой, мамочка! Ой, мама, страшно мне!!» И ласточку. И дождик над Арбатом. И ощущенье полной тишины… …Пришло к ним это после. В сорок пятом. Конечно, к тем, кто сам пришел с войны.
Зритель
Валентин Берестов
Пулемётчицу мама играла, А у сына душа замирала. До чего ж весела и смела Пулемётчица эта была. Мама, мамочка, вот ты какая! Своего торжества не тая, Всех соседей тряся и толкая, Сын шептал: «Это мама моя!» А потом его мама играла Дочку белого генерала. До чего же труслива и зла Генеральская дочка была. Сын сквозь землю хотел провалиться. Ведь позором покрыта семья. А вокруг восхищённые лица: «Не узнал? Это ж мама твоя»?
Бабы
Юлия Друнина
Мне претит пресловутая «женская слабость». Мы не дамы, мы русские бабы с тобой. Мне обидным не кажется слово грубое «бабы», В нем — народная мудрость, в нем — щемящая боль. Как придет похоронная на мужика Из окопных земель, из военного штаба, Став белей своего головного платка, На порожек опустится баба. А на зорьке впряжется, не мешкая, в плуг И потянет по-прежнему лямки. Что поделаешь? Десять соломинок-рук Каждый день просят хлеба у мамки… Эта смирная баба двужильна, как Русь. Знаю, вынесет все, за неё не боюсь. Надо — вспашет полмира, надо — выдюжит бой. Я горжусь, что и мы тоже бабы с тобой!
Другие стихи этого автора
Всего: 51Сын
Маргарита Агашина
Сияет ли солнце у входа, стучится ли дождик в окно, — когда человеку три года, то это ему всё равно. По странной какой-то причине, которой ему не понять, за лето его приучили к короткому: — Не с кем гулять! И вот он, в чулках наизнанку, качает себе без конца пластмассовую обезьянку — давнишний подарок отца. А всё получилось нежданно — он тихо сидел, рисовал, а папа собрал чемоданы и долго его целовал. А мама уткнулась в подушки. С ним тоже бывало не раз: когда разбивались игрушки, он плакал, как мама сейчас… Зимою снежок осыпался, весной шелестели дожди. А он засыпал, просыпался, прижав обезьянку к груди. Вот так он однажды проснулся, прижался затылком к стене, разжал кулачки, потянулся и — папу увидел в окне! Обрадовался, засмеялся, к окну побежал и упал… А папа всё шел, улыбался, мороженое покупал! Сейчас он поднимется к двери и ключиком щёлкнет в замке. А папа прошёл через скверик и — сразу пропал вдалеке. Сын даже не понял сначала, как стало ему тяжело, как что-то внутри застучало, и что-то из глаз потекло. Но, хлюпая носом по-детски, он вдруг поступил по-мужски: задернул в окне занавески, упруго привстав на носки, поправил чулки наизнанку и, вытерев слёзы с лица, швырнул за диван обезьянку — давнишний подарок отца.
Солдату Сталинграда
Маргарита Агашина
Четверть века назад отгремели бои. Отболели, отмаялись раны твои. Но, далёкому мужеству верность храня, Ты стоишь и молчишь у святого огня. Ты же выжил, солдат! Хоть сто раз умирал. Хоть друзей хоронил и хоть насмерть стоял. Почему же ты замер — на сердце ладонь И в глазах, как в ручьях, отразился огонь? Говорят, что не плачет солдат: он — солдат. И что старые раны к ненастью болят. Но вчера было солнце! И солнце с утра… Что ж ты плачешь, солдат, у святого костра? Оттого, что на солнце сверкает река. Оттого, что над Волгой летят облака. Просто больно смотреть — золотятся поля! Просто горько белеют чубы ковыля. Посмотри же, солдат, — это юность твоя — У солдатской могилы стоят сыновья! Так о чём же ты думаешь, старый солдат? Или сердце горит? Или раны болят?
Вот и август уже за плечами
Маргарита Агашина
Н.В.КотелевскойВот и август уже за плечами. Стынет Волга. Свежеют ветра. Это тихой и светлой печали, это наших раздумий пора.Август. Озими чистые всходы и садов наливные цвета… Вдруг впервые почувствуешь годы и решаешь, что жизнь прожита.Август. С нами прощаются птицы. но ведь кто-то придумал не зря, что за августом в окна стучится золотая пора сентября.С ярким празднеством бабьего лета, с неотступною верой в груди в то, что лучшая песня не спета и что жизнь всё равно впереди.
Но мне бывает в тягость дружба
Маргарита Агашина
Но мне бывает в тягость дружба, когда порой услышу я, что я жила не так, как нужно, — мне говорят мои друзья. Что мало песен написала, что не боролась, а ждала, что не жила, а угасала, что не горела, а жила. Что я сама себя сгубила, сама себя не сберегла… А я жила — тебя любила! А я — счастливая жила! Я не хочу начать сначала, ни изменить, ни повторить! И разве это так уж мало: все время ждать, всю жизнь любить?
Гордость
Маргарита Агашина
Я по утрам, как все, встаю. Но как же мне вставать не хочется! Не от забот я устаю — я устаю от одиночества. Я полюбила вечера за то, что к вечеру, доверчиво, спадает с плеч моих жара — мои дела сдаются к вечеру. Я дни тяжёлые люблю за то, что ждать на помощь некого, и о себе подумать некогда. От трудных дней я крепче сплю. Но снова утро настаёт! И мне опять — вставать не хочется и врать, что всё — наоборот: что я устала — от забот, что мне плевать на одиночество.
Люди ли так захотели
Маргарита Агашина
Люди ли так захотели, вздумалось ли февралю — только заносят метели всё, что я в жизни люблю.Только шагни за ворота — вот они, белые, тут! Плакать и то неохота, так они чисто метут.Что ж ты не взглянешь открыто? Что уж, таи не таи — белыми нитками шиты тайны мои и твои.
Второе февраля
Маргарита Агашина
В свой срок – не поздно и не рано – придёт зима, замрёт земля. И ты к Мамаеву кургану придёшь второго февраля. И там, у той заиндевелой, у той священной высоты, ты на крыло метели белой положишь красные цветы. И словно в первый раз заметишь, каким он был, их ратный путь! Февраль, февраль, солдатский месяц – пурга в лицо, снега по грудь. Сто зим пройдёт. И сто метелиц. А мы пред ними всё в долгу. Февраль, февраль. Солдатский месяц. Горят гвоздики на снегу.
Горит на земле Волгограда
Маргарита Агашина
Горит на земле Волгограда Вечный огонь солдатский – Вечная слава тем, Кем фашизм, покоривший Европу, Был остановлен здесь. В суровые годы битвы Здесь насмерть стояли люди – Товарищи и ровесники Твоего отца. Они здесь стояли насмерть! К нам приезжают люди – Жители всей планеты – Мужеству их поклониться, У их могил помолчать. И пусть люди мира видят: Мы помним и любим погибших. И пусть люди мира знают: Вечный огонь Волгограда Не может поникнуть, пока Живёт на земле волгоградской Хотя бы один мальчишка. Запомни эти мгновенья! И если ты встретишь в жизни Трудную минуту, Увидишь друга в беде Или врага на пути, Вспомни, что ты не просто мальчик, Ты – волгоградский мальчишка. Сын солдата, Сын Сталинграда, Капля его Бессмертия, Искра его огня.
Бывают в жизни глупые обиды
Маргарита Агашина
Бывают в жизни глупые обиды: не спишь из-за какой-то чепухи. Ко мне пришёл довольно скромный с виду парнишка, сочиняющий стихи.Он мне сказал, должно быть, для порядка, что глубока поэзия моя. И тут же сразу вытащил тетрадку — свои стихи о сути бытия.Его рука рубила воздух резко, дрожал басок, срываясь на верхах. Но, кроме расторопности и треска, я ничего не видела в стихах.В ответ парнишка, позабыв при этом, как «глубока» поэзия моя, сказал, что много развелось поэтов, и настоящих, и таких, как я.Он мне сказал, — хоть верьте, хоть не верьте, — что весь мой труд — артель «Напрасный труд», а строчки не дотянут до бессмертья, на полпути к бессмертию умрут.Мы все бываем в юности жестоки, изруганные кем-то в первый раз. Но пусть неумирающие строки большое Время выберет без нас.А для меня гораздо больше значит, когда, над строчкой голову склоня, хоть кто-то вздрогнет, кто-нибудь заплачет и кто-то скажет: — Это про меня.
Я опять убегу
Маргарита Агашина
Я опять убегу! И на том берегу, до которого им не доплыть, буду снова одна до утра, дотемна по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи, где молчат лопухи, плечи скроются в мокрой траве. И твои, и мои, и чужие стихи перепутаются в голове. Я пою про цветы, потому что и ты на каком-нибудь дальнем лугу ходишь, песней звеня. И напрасно меня ждут на том, на другом, берегу! 1947! И на том берегу, до которого им не доплыть, буду снова одна до утра, дотемна по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи, где молчат лопухи, плечи скроются в мокрой траве. И твои, и мои, и чужие стихи перепутаются в голове. Я пою про цветы, потому что и ты на каком-нибудь дальнем лугу ходишь, песней звеня. И напрасно меня ждут на том, на другом, берегу!
Я об этом не жалею
Маргарита Агашина
Я об этом не жалею и потом жалеть не буду, что пришла я первой к пруду, что поверила тебе я. Тонко-тонко, гибко-гибко никнут вётлы над прудами… Даже первая ошибка забывается с годами. Я об этом не жалела, что вчера тебя встречая, ничего не замечая, я в глаза твои смотрела долго-долго, много-много. А теперь ресницы — вниз… Даже узкая дорога может на две разойтись.
Я всё ещё, не веря, не мигая
Маргарита Агашина
Я всё ещё, не веря, не мигая, на тот перрон негаданный смотрю. Ещё есть время. Крикни: — Дорогая… Не говори: — За всё благодарю! Неужто это называют силой, чтоб, как на свечку, дунуть на зарю, сломать крыло родному слову «милый», живой любви сказать: — Благодарю! Прости. Не упрекаю. Не корю. …Я всё ещё на тот перрон смотрю. Я всё ещё тебе не верю, милый.