Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно, Как корабельное сухое дно, И в кабинете — круглое нарочно — На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское, Такое, чтобы, вставши на причал, Свой переход к свирепому покою Хозяин дома реже замечал. Он стар. Под старость странствия опасны, Король ему назначил пенсион. И с королем на этот раз согласны Его шофер, кухарка, почтальон. Следят, чтоб ночью угли не потухли, И сплетничают разным докторам, И по утрам подогревают туфли, И пива не дают по вечерам. Все подвиги его давно известны, К бессмертной славе он приговорен. И ни одной душе не интересно, Что этой славой недоволен он. Она не стоит одного ночлега Под спальным, шерстью пахнущим мешком, Одной щепотки тающего снега, Одной затяжки крепким табаком. Ночь напролет камин ревет в столовой, И, кочергой помешивая в нем, Хозяин, как орел белоголовый, Нахохлившись, сидит перед огнем. По радио всю ночь бюро погоды Предупреждает, что кругом шторма, — Пускай в портах швартуют пароходы И запирают накрепко дома. В разрядах молний слышимость все глуше, И вдруг из тыщеверстной темноты Предсмертный крик: «Спасите наши души!» — И градусы примерной широты. В шкафу висят забытые одежды — Комбинезоны, спальные мешки… Он никогда бы не подумал прежде, Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки! Дождь бьет по стеклам мокрою листвой, В резиновый карман — табак и спички, Револьвер — в задний, компас — в боковой. Уже с огнем забегали по дому, Но, заревев и прыгнув из ворот, Машина по пути к аэродрому Давно ушла за первый поворот. В лесу дубы под молнией, как свечи, Над головой сгибаются, треща, И дождь, ломаясь на лету о плечи, Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава, Рыбачий бот, уйдя на промысла, Нашел кусок его бессмертной славы — Обломок обгоревшего крыла.
Похожие по настроению
Вадим
Александр Сергеевич Пушкин
Свод неба мраком обложился; В волнах Варяжских лунный луч, Сверкая меж вечерних туч, Столпом неровным отразился. Качаясь, лебедь на волне Заснул, и всё кругом почило; Но вот по темной глубине Стремится белое ветрило, И блещет пена при луне; Летит испуганная птица, Услыша близкий шум весла. Чей это парус? Чья десница Его во мраке напрягла? Их двое. На весло нагбенный, Один, смиренный житель волн, Гребет и к югу правит челн; Другой, как волхвом пораженный; Стоит недвижим; на брега Глаза вперив, не молвит слова, И через челн его нога Перешагнуть уже готова. Плывут… «Причаливай, старик! К утесу правь» — и в волны вмиг Прыгнул пловец нетерпеливый И берегов уже достиг. Меж тем, рукой неторопливой Другой ветрило опустив, Свой челн к утесу пригоняет, К подошвам двух союзных ив Узлом надежным укрепляет, И входит медленной стопой На берег дикой и крутой. Кремень звучит, и пламя вскоре Далеко осветило море. Суровый край! Громады скал На берегу стоят угрюмом; Об них мятежный бьется вал И пена плещет; сосны с шумом Качают старые главы Над зыбкой пеленой пучины; Кругом ни цвета, ни травы, Песок да мох; скалы, стремнины, Везде хранят клеймо громов И след потоков истощенных, И тлеют кости — пир волков В расселинах окровавленных. К огню заботливый старик Простер немеющие руки. Приметы долголетной муки, Согбенны кости, тощий лик, На коем время углубляло Свои последние следы, Одежда, обувь — всё являло В нем дикость, нужду и труды. Но кто же тот? Блистает младость. В его лице; как вешний цвет Прекрасен он; но, мнится, радость Его не знала с детских лет; В глазах потупленных кручина; На нем одежда славянина И на бедре славянский меч. Славян вот очи голубые, Вот их и волосы златые, Волнами падшие до плеч… Косматым рубищем одетый, Огнем живительным согретый, Старик забылся крепким сном. Но юноша, на перси руки Задумчиво сложив крестом, Сидит с нахмуренным челом… Уста невнятны шепчут звуки. Предмет великий, роковой Немые чувства в нем объемлет, Он в мыслях видит край иной, Он тайному призыву внемлет... Проходит ночь, огонь погас, Остыл и пепел; вод пучина Белеет; близок утра час; Нисходит сон на славянина. Видал он дальные страны, По суше, по морю носился, Во дни былые, дни войны, На западе, на юге бился, Деля добычу и труды С суровым племенем Одена, И перед ним врагов ряды Бежали, как морская пена В час бури к черным берегам. Внимал он радостным хвалам И арфам скальдов исступленных, В жилище сильных пировал И очи дев иноплеменных Красою чуждой привлекал. Но сладкий сон не переносит Теперь героя в край чужой, В поля, где мчится бурный бой, Где меч главы героев косит; Не видит он знакомых скал Кириаландии печальной, Ни Альбиона, где искал Кровавых сеч и славы дальной; Ему не снится шум валов; Он позабыл морские битвы, И пламя яркое костров, И трубный звук, и лай ловитвы; Другие грезы и мечты Волнуют сердце славянина: Перед ним славянская дружина; Он узнает ее щиты, Он снова простирает руки Товарищам минувших лет, Забытым в долги дни разлуки, Которых уж и в мире нет… Он видит Новгород великий, Знакомый терем с давних пор; Но тын оброс крапивой дикой, Обвиты окна повиликой, В траве заглох широкий двор. Он быстро храмин опустелых Проходит молчаливый ряд, Все мертво... нет гостей веселых, Застольны чаши не гремят. И вот высокая светлица... В нем сердце бьется: «Здесь иль нет Любовь очей, душа девица, Цветет ли здесь мой милый цвет, Найду ль ее?» — и с этим словом Он входит; что же? страшный вид! В достеле хладной, под покровом Девица мертвая лежит. В нем замер дух и взволновался. Покров приподымает он, Глядит: она! — и слабый стон Сквозь тяжкий сон его раздался... Она... она... ее черты; На персях рану обнажает. «Она погибла, — восклицает, — Кто мог?..» — и слышит голос: «Ты...» Меж тем привычные заботы Средь усладительной дремоты Тревожат душу старика: Во сне он парус развивает, Плывет по воле ветерка, Его тихонько увлекает К заливу светлая река, И рыба сонная впадает В тяжелый невод старика; Всё тихо: море почивает, Но туча виснет; дальный гром Над звучной бездною грохочет, И вот пучина под челном Кипит, подъемлется, клокочет; Напрасно к верным берегам Несчастный возвратиться хочет, Челнок трещит и — пополам! Рыбак идет на дно морское, И, пробудясь, трепещет он, Глядит окрест: брега в покое, На полусветлый небосклон Восходит утро золотое; С дерев, с утесистых вершин, Навстречу радостной денницы, Щебеча, полетели птицы И рассвело…— но славянин Еще на мшистом камне дремлет, Пылает гневом гордый лик, И сонный движется язык. Со стоном камень он объемлет... Тихонько юношу старик Ногой толкает осторожной — И улетает призрак ложный С его главы, он восстает И, видя солнечный восход, Прощаясь, старику седому Со златом руку подает. «Чу, — молвил, — к берегу родному Попутный ветр тебя зовет, Спеши — теперь тиха пучина, Ступай, а я — мне путь иной». Старик с веселою душой Благословляет славянина: «Да сохранят тебя Перун, Родитель бури, царь полнощный, И Световид, и Ладо мощный; Будь здрав до гроба, долго юн, Да встретит юная супруга Тебя в веселье и слезах, Да выпьешь мед из чаши друга, А недруга низринешь в прах». Потом со скал он к челну сходит И влажный узел развязал. Надулся парус, побежал. Но старец долго глаз не сводит С крутых прибрежистых вершин, Венчанных темными лесами, Куда уж быстрыми шагами Сокрылся юный славянин.
Старик
Евгений Абрамович Боратынский
Венчали розы, розы Леля, Мой первый век, мой век младой: Я был счастливый пустомеля И девам нравился порой. Я помню ласки их живые, Лобзанья, полные огня… Но пролетели дни младые; Они не смотрят на меня! Как быть? У яркого камина, В укромной хижине моей, Накрою стол, поставлю вина И соберу моих друзей. Пускай венок, сплетенный Лелем, Не обновится никогда,- Года, увенчанные хмелем, Еще прекрасные года.
Осенний рейс
Игорь Северянин
1 Мечты о дальнем чуждом юге… Прощай, осенний ряд щетин: Под музыку уходит «Rugen» Из бухты ревельской в Штеттин. Живем мы в опытовом веке, В переоценочном, и вот — Взамен кабин, на zwischen-deck’e Дано нам плыть по глади вод… Пусть в первом классе спекулянты, Пусть эмигранты во втором, — Для нас же места нет: таланты Пусть в трюме грязном и сыром… На наше счастье лейтенанты Под старость любят строить дом, Меняя шаткую стихию На неподвижный материк, — И вот за взятку я проник В отдельную каюту, Тию Щебечет, как веселый чиж И кувыркается, как мышь… Она довольна и иронит: «Мы — как банкиры, как дельцы, Почтеннейшие подлецы… Скажи, нас здесь никто не тронет?» Я твердо отвечаю: «Нет», И мы, смеясь, идем в буфет. Садимся к столику и в карту Мы погружаем аппетит. В мечтах скользят сквозь дымку Tartu И Tallinn с Rakvere. Петит Под аппетитным прейс-курантом Смущает что-то нас: «В буфет Вступая, предъявлять билет». В переговоры с лейтенантом Вступаю я опять, и нам В каюту есть дают: скотам И zwischen-deck’цам к спекулянтам Вход воспрещен: ведь люди там, А мы лишь выползки из трюма… На море смотрим мы угрюмо, Сосредоточенно жуем, Вдруг разражаясь иронизой Над веком, денежным подлизой, И символически плюем В лицо разнузданного века, Оскотившего человека!.. 2 Октябрьский полдень. Полный штиль. При двадцатиузловом ходе Плывем на белом пароходе. Направо Готланд. Острый шпиль Над старой киркой. Крылья мельниц И Висби, Висби вдалеке!.. По палубе несется кельнер С бутылкой Rheingold’a в руке. За пароходом вьются чайки, Ловя бросаемый им хлеб, И некоторые всезнайки Уж знают (хоть узнать им где б?), Что «гений Игорь-Северянин, В Штеттин плывущий, нa борту». Все смотрят: где он? Вот крестьянин, Вот финн с сигарою во рту, Вот златозубая банкирша, Что с вершей смешивает виршу, Вот клетчатый и бритый бритт. Где я — никто не говорит, А только ищет. Я же в куртке Своей рыбачьей, воротник Подняв, стремлю чрез борт окурки, Обдумывая свой дневник. Луч солнца матово-опалов, И дым из труб, что льнет к волне, На фоне солнца, в пелене Из бронзы. «RЬ gen» без причалов Идет на Сванемюнде. В шесть Утра войдем мы в Одер: есть Еще нам время для прогулок По палубам. Как дико гулок Басящий «Rugen'а» гудок! Лунеет ночь. За дальним Висби Темнеет берега клочок: Уж не Миррэлия ль? Ах, в высь бы Подняться чайкой — обозреть Окрестности: так грустно ведь Без сказочной страны на свете!.. Вот шведы расставляют сети. Повисли шлюпок паруса. Я различаю голоса. Лунеет ночь. И на востоке Броженье света и теней. И ночь почти уж на истеке. Жена устала. Нежно к ней Я обращаюсь, и в каюту Уходим мы, спустя минуту. 3 Сырой рассвет. Еще темно. В огнях зеленость, алость, белость. Идем проливом. Моря целость Уже нарушена давно. Гудок. Ход тише. И машины Застопорены вдруг. Из мглы Подходит катер. Взор мышиный Из-под очков во все углы. То докторский осмотр. Все классы Попрошены наверх. Матрос, Сзывавший нас, ушел на нос. И вот пред доктором все расы Продефилировали. Он И капитан со всех сторон Осматривают пассажиров, Ища на их пальто чумы, Проказы или тифа… Мы, Себе могилы в мыслях вырыв, Трепещем пред обзором… Но Найти недуги мудрено Сквозь платье, и пальто, и брюки… Врач, заложив за спину руки, Решает, морща лоб тупой, Что все здоровы, и толпой Расходимся все по каютам. А врач, свиваясь жутким спрутом, Спускается по трапу вниз, И вот над катером повис. Отходит катер. Застучали Машины. Взвизгнув, якоря Втянулись в гнезда. И в печали Встает октябрьская заря. А вот и Одэр, тихий, бурый, И топь промозглых берегов… Итак, в страну былых врагов Попали мы. Как бриттам буры, Так немцы нам… Мы два часа Плывем по гниловатым волнам, Haiu пароход стремится «полным». Вокруг убогая краса Германии почти несносна. И я, поднявши паруса Миррэльских грез, — пусть переносно! — Плыву в Эстонию свою, Где в еловой прохладе Тойла, И отвратительное пойло — Коньяк немецкий — с грустью пью. Одна из сумрачных махин На нас ползет, и вдруг нарядно Проходит мимо «Ариадна». Два поворота, и — Штеттин.
Сосед
Илья Эренбург
Он идет, седой и сутулый. Почему судьба не рубнула? Он остался живой, и вот он, Как другие, идет на работу, В перерыв глотает котлету, В сотый раз заполняет анкету, Как родился он в прошлом веке, Как мечтал о большом человеке, Как он ел паечную воблу И в какую он ездил область. Про ранения и про медали, Про сражения и про печали, Как узнал он народ и дружбу, Как ходил на войну и на службу. Как ходила судьба и рубала, Как друзей у него отымала. Про него говорят «старейший», И ведь правда — морщины на шее, И ведь правда — волос не осталось. Засиделся он в жизни малость. Погодите, прошу, погодите! Поглядите, прошу, поглядите! Под поношенной, стертой кожей Бьется сердце других моложе. Он такой же, как был, он прежний, Для него расцветает подснежник. Всё не просто, совсем не просто, Он идет, как влюбленный подросток, Он не спит голубыми ночами, И стихи он читает на память, И обходит он в вечер морозный Заснеженные сонные звезды, И сражается он без ракеты В черном небе за толику света.
Всю жизнь любил он рисовать войну…
Константин Михайлович Симонов
Всю жизнь любил он рисовать войну. Беззвездной ночью наскочив на мину, Он вместе с кораблем пошел ко дну, Не дописав последнюю картину. Всю жизнь лечиться люди шли к нему, Всю жизнь он смерть преследовал жестоко И умер, сам привив себе чуму, Последний опыт кончив раньше срока. Всю жизнь привык он пробовать сердца. Начав еще мальчишкою с "ньюпора", Он в сорок лет разбился, до конца Не испытав последнего мотора. Никак не можем помириться с тем, Что люди умирают не в постели, Что гибнут вдруг, не дописав поэм, Не долечив, не долетев до цели. Как будто есть последние дела, Как будто можно, кончив все заботы, В кругу семьи усесться у стола И отдыхать под старость от работы...
На север (Эмиль Верхарн)
Максимилиан Александрович Волошин
С темными бурями споря Возле утесистых стен. Два моряка возвращались на север Из Средиземного моря С семьею сирен.Меркнул закат бледно-алый. Плыли они, вдохновенны и горды… Ветер попутный, сырой и усталый, Гнал их в родные фиорды. Там уж толпа в ожиданье С берега молча глядела… В море сквозь сумерки синие Что-то горело, алело, Сыпались белые розы И извивались, как лозы, Линии Женского тела. В бледном мерцанье тумана Шел к ним корабль, как рог изобилья, Вставший со дна океана. Золото, пурпур и тело… Море шумело… Ширились белые крылья Царственной пены… И пели сирены, Запутаны в снасти, Об юге, о страсти… Мерцали их лиры. А сумерки были и тусклы и сыры. Синели зубчатые стены. Вкруг мачт обвивались сирены. Как пламя, дрожали Высокие груди… Но в море глядевшие люди Их не видали… И мимо прошел торжествующий сон Корабли, подобные лилиям,- Потому что он не был похож На старую ложь, Которую с детства твердили им.
Генерал
Наум Коржавин
Малый рост, усы большие, Волос белый и нечастый, Генерал любил Россию, Как предписано начальством.А еще любил дорогу: Тройки пляс в глуши просторов. А еще любил немного Соль солдатских разговоров.Шутки тех, кто ляжет утром Здесь в Крыму иль на Кавказе. Устоявшуюся мудрость В незатейливом рассказе.Он ведь вырос с ними вместе. Вместе бегал по баштанам… Дворянин мелкопоместный, Сын в отставке капитана.У отца протекций много, Только рано умер — жалко. Генерал пробил дорогу Только саблей да смекалкой.Не терпел он светской лени, Притеснял он интендантов, Но по части общих мнений Не имел совсем талантов.И не знал он всяких всячин О бесправье и о праве. Был он тем, кем был назначен,— Был столпом самодержавья.Жил, как предки жили прежде, И гордился тем по праву. Бил мадьяр при Будапеште, Бил поляков под Варшавой.И с французами рубился В севастопольском угаре… Знать, по праву он гордился Верной службой государю.Шел дождями и ветрами, Был везде, где было нужно… Шел он годы… И с годами Постарел на царской службе.А когда эмира с ханом Воевать пошла Россия, Был он просто стариканом, Малый рост, усы большие.Но однажды бывшим в силе Старым другом был он встречен. Вместе некогда дружили, Пили водку перед сечей…Вместе все. Но только скоро Князь отозван был в Россию, И пошел, по слухам, в гору, В люди вышел он большие.И подумал князь, что нужно Старику пожить в покое, И решил по старой дружбе Все дела его устроить.Генерала пригласили В Петербург от марша армий. Генералу предложили Службу в корпусе жандармов.— Хватит вас трепали войны, Будет с вас судьбы солдатской, Все же здесь куда спокойней, Чем под солнцем азиатским.И ответил строгий старец, Не выказывая радость: — Мне доверье государя — Величайшая награда.А служить — пусть служба длится Старой должностью моею… Я могу еще рубиться, Ну, а это — не умею.И пошел паркетом чистым В азиатские Сахары… И прослыл бы нигилистом, Да уж слишком был он старый.
На дрейфующем проспекте ты живешь…
Роберт Иванович Рождественский
Мне гидролог говорит: Смотри! Глубина сто девяносто три! - Ох, и надоела мне одна не меняющаяся глубина!.. В этом деле я не новичок, но волнение мое пойми - надо двигаться вперед, а мы крутимся на месте, как волчок. Две недели, с самых холодов путь такой - ни сердцу, ни уму... Кто заведует движеньем льдов? Все остановил он почему? Может, по ошибке, не со зла? Может, мысль к нему в башку пришла, что, мол, при дальнейшем продвижении расползется все сооружение? С выводом он явно поспешил - восхитился нами и решил пожалеть, отправить на покой. Не желаю жалости такой! Не желаю, обретя уют, слушать, как о нас передают: "Люди вдохновенного труда!" Понимаешь, мне обидно все ж... Я гидрологу сказал тогда: На Дрейфующем проспекте ты живешь. Ты же знал, что дрейф не будет плавным, знал, что дело тут дойдет до драки, потому что в человечьи планы вносит Арктика свои поправки, то смиряясь, то вдруг сатанея так, что не подымешь головы... Ты же сам учил меня, что с нею надо разговаривать на "вы". Арктика пронизывает шубы яростным дыханием морозов. Арктика показывает зубы ветром исковерканных торосов. Может, ей, старухе, и охота насовсем с людьми переругаться, сделать так, чтоб наши пароходы никогда не знали навигаций, чтобы самолеты не летали, чтоб о полюсе мы не мечтали, сжатые рукою ледяною... Снова стать неведомой страною, сделать так, чтоб мы ее боялись. Слишком велика людская ярость! Слишком многих мы недосчитались! Слишком многие лежать остались, за победу заплатив собою... В эти разметнувшиеся шири слишком много мы труда вложили, чтоб отдать все то, что взято с бою! Невозможно изменить законы, к прошлому вернуться хоть на месяц. Ну, а то, что кружимся на месте, так ведь это, может, для разгона...
Он
Владимир Бенедиктов
Посвящено тем, которые его помнят и чтят его память Я помню: был старик — высокий, худощавый, Лик бледный, свод чела разумно-величавый, Весь лысый, на висках седых волос клочки, Глаза под зонтиком и темные очки. Правительственный сан! Огромные заботы! Согбен под колесом полезной всем работы, Угодничества чужд, он был во весь свой век Советный муж везде и всюду — человек, Всегда доступен всем для нужд, и просьб, и жалоб, Выслушивает всех, очки поднимет на лоб, И видится, как мысль бьет в виде двух лучей Из синих, наискось приподнятых очей; Иного ободрит улыбкою привета, Другому, ждущему на свой вопрос ответа, На иностранный лад слова произнося, Спокойно говорит: «Нет, патушка, нелься» {*}. {* «Нет, батюшка, нельзя».} Народным голосом и милостью престольной Увенчанный старик, под шляпой треугольной, В шинели серенькой, надетой в рукава, В прогулке утренней протащится сперва — И возвращается в свой кабинет рабочий, Где труд его кипит с утра до поздней ночи. Угодно ль заглянуть вам в этот кабинет? Здесь нету роскоши, удобств излишних нет, Всё дышит простотой студентской кельи скромной: Здесь к спинке кресел сам хозяин экономный, Чтоб слабых глаз его свет лишний не терзал, Большой картонный лист бечевкой привязал; Тут — груды книг, бумаг, а тут запас дешевых Неслиндовских сигар и трубок тростниковых, Линейки, циркули; а дальше — на полу — Различных свертков ряд, уставленный в углу: Там планы, чертежи, таблицы, счеты, сметы; Здесь — письменный прибор. Вот все почти предметы! И посреди всего -он сам, едва живой, Он — пара тощих ног с могучей головой! Крест-накрест две руки, двух метких глаз оглядка Да тонко сжатых губ изогнутая складка — Вот всё! — Но он тут — вождь, он тут душа всего, А там орудия и армия его: Вокруг него кишат и движутся, как тени, Директоры, главы различных отделений, Вице-начальники, светила разных мест, Навыйные кресты и сотни лент и звезд; Те в деле уж под ним, а те на изготовке, Те перьями скрипят и пишут по диктовке, А он, по комнате печатая свой шаг, Проходит, не смотря на бренный склад бумаг, С сигарою в зубах, в исканье целей важных, Дум нечернильных полн и мыслей небумажных. Вдруг: «Болен, — говорят, — подагрой поражен», — И подчиненный мир в унынье погружен, Собрались поутру в приемной, — словно ропот Смятенных волн морских — вопросы, говор, шепот: «Что? — Как? — Не лучше ли? — Недосланных ночей Последствие! — Упрям! Не слушает врачей. Он всем необходим; сам царь его так ценит! Что, если он… того… ну кто его заменит? »
Забор, старик и я
Владимир Солоухин
Забор отменно прочен и колюч, Под облака вздымается ограда… Старик уйдет, в кармане спрятав ключ От леса, от травы и от прохлады. А я, приникнув к щели меж досок, Увидел мир, упрятанный за доски, Кусок поляны, дерева кусок, Тропы и солнца узкую полоску. И крикнул я: — Бессмысленный старик, Достань ключи, ворота отвори! Я одного до смерти не пойму, Зачем тебе такое одному? - Полдневный город глух и пропылен, А я в весну и в девушку влюблен, Я в этот сад с невестою приду И свадьбу справлю в девственном саду! — Тебя пустить, пожалуй, не беда, Да не один ты просишься сюда, А всех пустить я, право, не могу: Они траву испортят на лугу, И все цветы по берегу реки Они сорвут на брачные венки. — Да к черту всех, ты нас пусти двоих, Меня пусти! — А чем ты лучше их? Я был упрям и долго день за днем Ходил сюда и думал об одном, Что без труда, пожалуй бы, я мог Сорвать с пробоин кованый замок. Но опускалась сильная рука Перед неприкосновенностью замка. А время шло. И липы отцвели, И затрубили в небе журавли, И (уж тепла ушедшего не жди) Повисли беспрестанные дожди. В такие дни не следует, блуждая, Вновь возвращаться на тропинки мая, Идти к дверям, которые любил, Искать слова, которые забыл. Вот он, забор, никчемен и смешон: Для осени заборы не преграда. Калитка настежь. Тихо я вошел В бесшумное круженье листопада. Одна рябина все еще горит… А ты-то где, бессмысленный старик?!
Другие стихи этого автора
Всего: 88Убей его! (Если дорог тебе твой дом)
Константин Михайлович Симонов
Если дорог тебе твой дом, Где ты русским выкормлен был, Под бревенчатым потолком, Где ты, в люльке качаясь, плыл; Если дороги в доме том Тебе стены, печь и углы, Дедом, прадедом и отцом В нем исхоженные полы; Если мил тебе бедный сад С майским цветом, с жужжаньем пчёл И под липой сто лет назад В землю вкопанный дедом стол; Если ты не хочешь, чтоб пол В твоем доме фашист топтал, Чтоб он сел за дедовский стол И деревья в саду сломал… Если мать тебе дорога — Тебя выкормившая грудь, Где давно уже нет молока, Только можно щекой прильнуть; Если вынести нету сил, Чтоб фашист, к ней постоем став, По щекам морщинистым бил, Косы на руку намотав; Чтобы те же руки ее, Что несли тебя в колыбель, Мыли гаду его белье И стелили ему постель… Если ты отца не забыл, Что качал тебя на руках, Что хорошим солдатом был И пропал в карпатских снегах, Что погиб за Волгу, за Дон, За отчизны твоей судьбу; Если ты не хочешь, чтоб он Перевертывался в гробу, Чтоб солдатский портрет в крестах Взял фашист и на пол сорвал И у матери на глазах На лицо ему наступал… Если ты не хочешь отдать Ту, с которой вдвоем ходил, Ту, что долго поцеловать Ты не смел,— так ее любил,— Чтоб фашисты ее живьем Взяли силой, зажав в углу, И распяли ее втроем, Обнаженную, на полу; Чтоб досталось трем этим псам В стонах, в ненависти, в крови Все, что свято берег ты сам Всею силой мужской любви… Если ты фашисту с ружьем Не желаешь навек отдать Дом, где жил ты, жену и мать, Все, что родиной мы зовем, — Знай: никто ее не спасет, Если ты ее не спасешь; Знай: никто его не убьет, Если ты его не убьешь. И пока его не убил, Помолчи о своей любви, Край, где рос ты, и дом, где жил, Своей родиной не зови. Пусть фашиста убил твой брат, Пусть фашиста убил сосед, — Это брат и сосед твой мстят, А тебе оправданья нет. За чужой спиной не сидят, Из чужой винтовки не мстят. Раз фашиста убил твой брат, — Это он, а не ты солдат. Так убей фашиста, чтоб он, А не ты на земле лежал, Не в твоем дому чтобы стон, А в его по мертвым стоял. Так хотел он, его вина, — Пусть горит его дом, а не твой, И пускай не твоя жена, А его пусть будет вдовой. Пусть исплачется не твоя, А его родившая мать, Не твоя, а его семья Понапрасну пусть будет ждать. Так убей же хоть одного! Так убей же его скорей! Сколько раз увидишь его, Столько раз его и убей!
Сын артиллериста
Константин Михайлович Симонов
Был у майора Деева Товарищ — майор Петров, Дружили еще с гражданской, Еще с двадцатых годов. Вместе рубали белых Шашками на скаку, Вместе потом служили В артиллерийском полку. А у майора Петрова Был Ленька, любимый сын, Без матери, при казарме, Рос мальчишка один. И если Петров в отъезде,— Бывало, вместо отца Друг его оставался Для этого сорванца. Вызовет Деев Леньку: — А ну, поедем гулять: Сыну артиллериста Пора к коню привыкать! — С Ленькой вдвоем поедет В рысь, а потом в карьер. Бывало, Ленька спасует, Взять не сможет барьер, Свалится и захнычет. — Понятно, еще малец! — Деев его поднимет, Словно второй отец. Подсадит снова на лошадь: — Учись, брат, барьеры брать! Держись, мой мальчик: на свете Два раза не умирать. Ничто нас в жизни не может Вышибить из седла! — Такая уж поговорка У майора была. Прошло еще два-три года, И в стороны унесло Деева и Петрова Военное ремесло. Уехал Деев на Север И даже адрес забыл. Увидеться — это б здорово! А писем он не любил. Но оттого, должно быть, Что сам уж детей не ждал, О Леньке с какой-то грустью Часто он вспоминал. Десять лет пролетело. Кончилась тишина, Громом загрохотала Над родиною война. Деев дрался на Севере; В полярной глуши своей Иногда по газетам Искал имена друзей. Однажды нашел Петрова: «Значит, жив и здоров!» В газете его хвалили, На Юге дрался Петров. Потом, приехавши с Юга, Кто-то сказал ему, Что Петров, Николай Егорыч, Геройски погиб в Крыму. Деев вынул газету, Спросил: «Какого числа?»— И с грустью понял, что почта Сюда слишком долго шла… А вскоре в один из пасмурных Северных вечеров К Дееву в полк назначен Был лейтенант Петров. Деев сидел над картой При двух чадящих свечах. Вошел высокий военный, Косая сажень в плечах. В первые две минуты Майор его не узнал. Лишь басок лейтенанта О чем-то напоминал. — А ну, повернитесь к свету,— И свечку к нему поднес. Все те же детские губы, Тот же курносый нос. А что усы — так ведь это Сбрить!— и весь разговор. — Ленька?— Так точно, Ленька, Он самый, товарищ майор! — Значит, окончил школу, Будем вместе служить. Жаль, до такого счастья Отцу не пришлось дожить.— У Леньки в глазах блеснула Непрошеная слеза. Он, скрипнув зубами, молча Отер рукавом глаза. И снова пришлось майору, Как в детстве, ему сказать: — Держись, мой мальчик: на свете Два раза не умирать. Ничто нас в жизни не может Вышибить из седла! — Такая уж поговорка У майора была. А через две недели Шел в скалах тяжелый бой, Чтоб выручить всех, обязан Кто-то рискнуть собой. Майор к себе вызвал Леньку, Взглянул на него в упор. — По вашему приказанью Явился, товарищ майор. — Ну что ж, хорошо, что явился. Оставь документы мне. Пойдешь один, без радиста, Рация на спине. И через фронт, по скалам, Ночью в немецкий тыл Пройдешь по такой тропинке, Где никто не ходил. Будешь оттуда по радио Вести огонь батарей. Ясно? — Так точно, ясно. — Ну, так иди скорей. Нет, погоди немножко.— Майор на секунду встал, Как в детстве, двумя руками Леньку к себе прижал:— Идешь на такое дело, Что трудно прийти назад. Как командир, тебя я Туда посылать не рад. Но как отец… Ответь мне: Отец я тебе иль нет? — Отец,— сказал ему Ленька И обнял его в ответ. — Так вот, как отец, раз вышло На жизнь и смерть воевать, Отцовский мой долг и право Сыном своим рисковать, Раньше других я должен Сына вперед посылать. Держись, мой мальчик: на свете Два раза не умирать. Ничто нас в жизни не может Вышибить из седла!— Такая уж поговорка У майора была. — Понял меня? — Все понял. Разрешите идти? — Иди! — Майор остался в землянке, Снаряды рвались впереди. Где-то гремело и ухало. Майор следил по часам. В сто раз ему было б легче, Если бы шел он сам. Двенадцать… Сейчас, наверно, Прошел он через посты. Час… Сейчас он добрался К подножию высоты. Два… Он теперь, должно быть, Ползет на самый хребет. Три… Поскорей бы, чтобы Его не застал рассвет. Деев вышел на воздух — Как ярко светит луна, Не могла подождать до завтра, Проклята будь она! Всю ночь, шагая как маятник, Глаз майор не смыкал, Пока по радио утром Донесся первый сигнал: — Все в порядке, добрался. Немцы левей меня, Координаты три, десять, Скорей давайте огня! — Орудия зарядили, Майор рассчитал все сам, И с ревом первые залпы Ударили по горам. И снова сигнал по радио: — Немцы правей меня, Координаты пять, десять, Скорее еще огня! Летели земля и скалы, Столбом поднимался дым, Казалось, теперь оттуда Никто не уйдет живым. Третий сигнал по радио: — Немцы вокруг меня, Бейте четыре, десять, Не жалейте огня! Майор побледнел, услышав: Четыре, десять — как раз То место, где его Ленька Должен сидеть сейчас. Но, не подавши виду, Забыв, что он был отцом, Майор продолжал командовать Со спокойным лицом: «Огонь!» — летели снаряды. «Огонь!» — заряжай скорей! По квадрату четыре, десять Било шесть батарей. Радио час молчало, Потом донесся сигнал: — Молчал: оглушило взрывом. Бейте, как я сказал. Я верю, свои снаряды Не могут тронуть меня. Немцы бегут, нажмите, Дайте море огня! И на командном пункте, Приняв последний сигнал, Майор в оглохшее радио, Не выдержав, закричал: — Ты слышишь меня, я верю: Смертью таких не взять. Держись, мой мальчик: на свете Два раза не умирать. Никто нас в жизни не может Вышибить из седла!— Такая уж поговорка У майора была. В атаку пошла пехота — К полудню была чиста От убегавших немцев Скалистая высота. Всюду валялись трупы, Раненый, но живой Был найден в ущелье Ленька С обвязанной головой. Когда размотали повязку, Что наспех он завязал, Майор поглядел на Леньку И вдруг его не узнал: Был он как будто прежний, Спокойный и молодой, Все те же глаза мальчишки, Но только… совсем седой. Он обнял майора, прежде Чем в госпиталь уезжать: — Держись, отец: на свете Два раза не умирать. Ничто нас в жизни не может Вышибить из седла!— Такая уж поговорка Теперь у Леньки была… Вот какая история Про славные эти дела На полуострове Среднем Рассказана мне была. А вверху, над горами, Все так же плыла луна, Близко грохали взрывы, Продолжалась война. Трещал телефон, и, волнуясь, Командир по землянке ходил, И кто-то так же, как Ленька, Шел к немцам сегодня в тыл.
Смерть друга
Константин Михайлович Симонов
[I]Памяти Евгения Петрова[/I] Неправда, друг не умирает, Лишь рядом быть перестает. Он кров с тобой не разделяет, Из фляги из твоей не пьет. В землянке, занесен метелью, Застольной не поет с тобой И рядом, под одной шинелью, Не спит у печки жестяной. Но все, что между вами было, Все, что за вами следом шло, С его останками в могилу Улечься вместе не смогло. Упрямство, гнев его, терпенье — Ты все себе в наследство взял, Двойного слуха ты и зренья Пожизненным владельцем стал. Любовь мы завещаем женам, Воспоминанья — сыновьям, Но по земле, войной сожженной, Идти завещано друзьям. Никто еще не знает средства От неожиданных смертей. Все тяжелее груз наследства, Все уже круг твоих друзей. Взвали тот груз себе на плечи, Не оставляя ничего, Огню, штыку, врагу навстречу Неси его, неси его! Когда же ты нести не сможешь, То знай, что, голову сложив, Его всего лишь переложишь На плечи тех, кто будет жив. И кто-то, кто тебя не видел, Из третьих рук твой груз возьмет, За мертвых мстя и ненавидя, Его к победе донесет.
Полярная звезда
Константин Михайлович Симонов
Меня просил попутчик мой и друг, — А другу дважды не дают просить, — Не видя ваших милых глаз и рук, О вас стихи я должен сочинить. В зеленом азиатском городке, По слухам, вы сейчас влачите дни, Там, милый след оставив на песке, Проходят ваши легкие ступни. За друга легче женщину просить, Чем самому припасть к ее руке. Вы моего попутчика забыть Не смейте там, в зеленом городке. Он говорил мне, что давно, когда Еще он вами робко был любим, Взошедшая Полярная звезда Вам назначала час свиданья с ним. Чтоб с ним свести вас, нет сейчас чудес, На край земли нас бросила война, Но все горит звезда среди небес, Вам с двух сторон земли она видна. Она сейчас горит еще ясней, Попутчик мой для вас ее зажег, Пусть ваши взгляды сходятся на ней, На перекрестках двух земных дорог. Я верю вам, вы смотрите сейчас, Пока звезда горит — он будет жить, Пока с нее не сводите вы глаз, Ее никто не смеет погасить. Где юность наша? Где забытый дом? Где вы, чужая, нежная? Когда, Чтоб мертвых вспомнить, за одним столом Живых сведет Полярная звезда?
Открытое письмо
Константин Михайлович Симонов
[I]Женщине из города Вичуга[/I] Я вас обязан известить, Что не дошло до адресата Письмо, что в ящик опустить Не постыдились вы когда-то. Ваш муж не получил письма, Он не был ранен словом пошлым, Не вздрогнул, не сошел с ума, Не проклял все, что было в прошлом. Когда он поднимал бойцов В атаку у руин вокзала, Тупая грубость ваших слов Его, по счастью, не терзала. Когда шагал он тяжело, Стянув кровавой тряпкой рану, Письмо от вас еще все шло, Еще, по счастью, было рано. Когда на камни он упал И смерть оборвала дыханье, Он все еще не получал, По счастью, вашего посланья. Могу вам сообщить о том, Что, завернувши в плащ-палатки, Мы ночью в сквере городском Его зарыли после схватки. Стоит звезда из жести там И рядом тополь — для приметы… А впрочем, я забыл, что вам, Наверно, безразлично это. Письмо нам утром принесли… Его, за смертью адресата, Между собой мы вслух прочли — Уж вы простите нам, солдатам. Быть может, память коротка У вас. По общему желанью, От имени всего полка Я вам напомню содержанье. Вы написали, что уж год, Как вы знакомы с новым мужем. А старый, если и придет, Вам будет все равно ненужен. Что вы не знаете беды, Живете хорошо. И кстати, Теперь вам никакой нужды Нет в лейтенантском аттестате. Чтоб писем он от вас не ждал И вас не утруждал бы снова… Вот именно: «не утруждал»… Вы побольней искали слова. И все. И больше ничего. Мы перечли их терпеливо, Все те слова, что для него В разлуки час в душе нашли вы. «Не утруждай». «Муж». «Аттестат»… Да где ж вы душу потеряли? Ведь он же был солдат, солдат! Ведь мы за вас с ним умирали. Я не хочу судьею быть, Не все разлуку побеждают, Не все способны век любить,— К несчастью, в жизни все бывает. Ну хорошо, пусть не любим, Пускай он больше вам ненужен, Пусть жить вы будете с другим, Бог с ним, там с мужем ли, не с мужем. Но ведь солдат не виноват В том, что он отпуска не знает, Что третий год себя подряд, Вас защищая, утруждает. Что ж, написать вы не смогли Пусть горьких слов, но благородных. В своей душе их не нашли — Так заняли бы где угодно. В отчизне нашей, к счастью, есть Немало женских душ высоких, Они б вам оказали честь — Вам написали б эти строки; Они б за вас слова нашли, Чтоб облегчить тоску чужую. От нас поклон им до земли, Поклон за душу их большую. Не вам, а женщинам другим, От нас отторженным войною, О вас мы написать хотим, Пусть знают — вы тому виною, Что их мужья на фронте, тут, Подчас в душе борясь с собою, С невольною тревогой ждут Из дома писем перед боем. Мы ваше не к добру прочли, Теперь нас втайне горечь мучит: А вдруг не вы одна смогли, Вдруг кто-нибудь еще получит? На суд далеких жен своих Мы вас пошлем. Вы клеветали На них. Вы усомниться в них Нам на минуту повод дали. Пускай поставят вам в вину, Что душу птичью вы скрывали, Что вы за женщину, жену, Себя так долго выдавали. А бывший муж ваш — он убит. Все хорошо. Живите с новым. Уж мертвый вас не оскорбит В письме давно ненужным словом. Живите, не боясь вины, Он не напишет, не ответит И, в город возвратясь с войны, С другим вас под руку не встретит. Лишь за одно еще простить Придется вам его — за то, что, Наверно, с месяц приносить Еще вам будет письма почта. Уж ничего не сделать тут — Письмо медлительнее пули. К вам письма в сентябре придут, А он убит еще в июле. О вас там каждая строка, Вам это, верно, неприятно — Так я от имени полка Беру его слова обратно. Примите же в конце от нас Презренье наше на прощанье. Не уважающие вас Покойного однополчане. [I]По поручению офицеров полка К. Симонов[/I]
Жены
Константин Михайлович Симонов
Последний кончился огарок, И по невидимой черте Три красных точки трех цигарок Безмолвно бродят в темноте. О чем наш разговор солдатский? О том, что нынче Новый год, А света нет, и холод адский, И снег, как каторжный, метет. Один сказал: «Моя сегодня Полы помоет, как при мне. Потом детей, чтоб быть свободней, Уложит. Сядет в тишине. Ей сорок лет — мы с ней погодки. Всплакнет ли, просто ли вздохнет, Но уж, наверно, рюмкой водки Меня по-русски помянет…» Второй сказал: «Уж год с лихвою С моей война нас развела. Я, с молодой простясь женою, Взял клятву, чтоб верна была. Я клятве верю,— коль не верить, Как проживешь в таком аду? Наверно, все глядит на двери, Все ждет сегодня — вдруг приду…» А третий лишь вздохнул устало: Он думал о своей — о той, Что с лета прошлого молчала За черной фронтовой чертой… И двое с ним заговорили, Чтоб не грустил он, про войну, Куда их жены отпустили, Чтобы спасти его жену.
Атака
Константин Михайлович Симонов
Когда ты по свистку, по знаку, Встав на растоптанном снегу, Готовясь броситься в атаку, Винтовку вскинул на бегу, Какой уютной показалась Тебе холодная земля, Как все на ней запоминалось: Примерзший стебель ковыля, Едва заметные пригорки, Разрывов дымные следы, Щепоть рассыпанной махорки И льдинки пролитой воды. Казалось, чтобы оторваться, Рук мало — надо два крыла. Казалось, если лечь, остаться — Земля бы крепостью была. Пусть снег метет, пусть ветер гонит, Пускай лежать здесь много дней. Земля. На ней никто не тронет. Лишь крепче прижимайся к ней. Ты этим мыслям жадно верил Секунду с четвертью, пока Ты сам длину им не отмерил Длиною ротного свистка. Когда осекся звук короткий, Ты в тот неуловимый миг Уже тяжелою походкой Бежал по снегу напрямик. Осталась только сила ветра, И грузный шаг по целине, И те последних тридцать метров, Где жизнь со смертью наравне!
Слава
Константин Михайлович Симонов
За пять минут уж снегом талым Шинель запорошилась вся. Он на земле лежит, усталым Движеньем руку занеся. Он мертв. Его никто не знает. Но мы еще на полпути, И слава мертвых окрыляет Тех, кто вперед решил идти. В нас есть суровая свобода: На слезы обрекая мать, Бессмертье своего народа Своею смертью покупать.
Тот самый длинный день в году
Константин Михайлович Симонов
Тот самый длинный день в году С его безоблачной погодой Нам выдал общую беду На всех, на все четыре года. Она такой вдавила след И стольких наземь положила, Что двадцать лет и тридцать лет Живым не верится, что живы. А к мертвым, выправив билет, Все едет кто-нибудь из близких, И время добавляет в списки Еще кого-то, кого нет… И ставит, ставит обелиски.
Улыбка
Константин Михайлович Симонов
Бывает — живет человек и не улыбается, И думает, что так ему, человеку, и полагается, Что раз у него, у человека, положение, То положено ему к положению — и лица выражение. Не простое — золотое, ответственное: Тому — кто я и что я — соответственное, Иногда уж вот-вот улыбнется, спасует… И ему ведь трудно порой удержаться! Но улыбку сам с собой согласует, проголосует И решит большинством голосов — воздержаться. И откуда-то взявши, что так вот и надо Чуть ли не для пользы революции, Живет в кабинете с каменным взглядом, С выражением лица — как резолюция! Даже людей великих портреты Заказал — посуровей для кабинета, Чтобы было всё без ошибок! Чтобы были все без улыбок! Сидит под ними шесть дней недели, — Глаза бы их на него не глядели! И лишь в воскресенье на лоно природы, На отдых, выехав на рыбалку, На рыбок с улыбкою смотрит в воду. Для них улыбки ему не жалко. Никто не заметит улыбку эту, Не поведет удивленно бровью, Хоть весь день, без подрыва авторитета, Сиди, улыбайся себе на здоровье! И сидит человек и улыбается, Как ему, человеку, и полагается. Его за воскресное это безделье, За улыбки рыбкам судить не будем… Эх, кабы в остальные шесть дней недели Эту б улыбку не рыбкам — людям!
Если бог нас своим могуществом…
Константин Михайлович Симонов
Если бог нас своим могуществом После смерти отправит в рай, Что мне делать с земным имуществом, Если скажет он: выбирай? Мне не надо в раю тоскующей, Чтоб покорно за мною шла, Я бы взял с собой в рай такую же, Что на грешной земле жила, — Злую, ветреную, колючую, Хоть ненадолго, да мою! Ту, что нас на земле помучила И не даст нам скучать в раю. В рай, наверно, таких отчаянных Мало кто приведёт с собой, Будут праведники нечаянно Там подглядывать за тобой. Взял бы в рай с собой расстояния, Чтобы мучиться от разлук, Чтобы помнить при расставании Боль сведённых на шее рук. Взял бы в рай с собой все опасности, Чтоб вернее меня ждала, Чтобы глаз своих синей ясности Дома трусу не отдала. Взял бы в рай с собой друга верного, Чтобы было с кем пировать, И врага, чтоб в минуту скверную По-земному с ним враждовать. Ни любви, ни тоски, ни жалости, Даже курского соловья, Никакой, самой малой малости На земле бы не бросил я. Даже смерть, если б было мыслимо, Я б на землю не отпустил, Всё, что к нам на земле причислено, В рай с собою бы захватил. И за эти земные корысти, Удивлённо меня кляня, Я уверен, что бог бы вскорости Вновь на землю столкнул меня.
Через двадцать лет
Константин Михайлович Симонов
Пожар стихал. Закат был сух. Всю ночь, как будто так и надо, Уже не поражая слух, К нам долетала канонада. И между сабель и сапог, До стремени не доставая, Внизу, как тихий василек, Бродила девочка чужая. Где дом ее, что сталось с ней В ту ночь пожара — мы не знали. Перегибаясь к ней с коней, К себе на седла поднимали. Я говорил ей: «Что с тобой?» — И вместе с ней в седле качался. Пожара отсвет голубой Навек в глазах ее остался. Она, как маленький зверек, К косматой бурке прижималась, И глаза синий уголек Все догореть не мог, казалось. [B]* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * [/B] Когда-нибудь в тиши ночной С черемухой и майской дремой, У женщины совсем чужой И всем нам вовсе незнакомой, Заметив грусть и забытье Без всякой видимой причины, Что с нею, спросит у нее Чужой, не знавший нас, мужчина. А у нее сверкнет слеза, И, вздрогнув, словно от удара, Она поднимет вдруг глаза С далеким отблеском пожара: — Не знаю, милый. — А в глазах Вновь полетят в дорожной пыли Кавалеристы на конях, Какими мы когда-то были. Деревни будут догорать, И кто-то под ночные трубы Девчонку будет поднимать В седло, накрывши буркой грубой.