Прорыв Боброва
Вихрастый, с носом чуть картошкой,- ему в деревне бы с гармошкой, а он — в футбол, а он — в хоккей. Когда с обманным поворотом он шёл к динамовским воротам, аж перекусывал с проглотом свою «казбечину» Михей. Кто — гений дриблинга, кто — финта, а он вонзался, словно финка, насквозь защиту пропоров. И он останется счастливо разбойным гением прорыва, бессмертный Всеволод Бобров! Насквозь — вот был закон Боброва. Пыхтели тренеры багрово, но был Бобёр необъясним. А с тем, кто бьет всегда опасно, быть рядом должен гений паса,- так был Федотов рядом с ним. Он знал одно, вихрастый Севка, что без мяча прокиснет сетка. Не опускаясь до возни, в безномерной футболке вольной играл в футбол не протокольный — в футбол воистину футбольный, где забивают, чёрт возьми! В его ударах с ходу, с лёта от русской песни было что-то. Защита, мокрая от пота, вцеплялась в майку и трусы, но уходил он от любого, Шаляпип русского футбола, Гагарин шайбы на Руси. И трепетал голкипер «Челси». Ронял искусственную челюсть надменный лорд с тоской в лице. Опять ломали и хватали, но со штырей на льду слетали, трясясь, ворота ЛТЦ. Держали зло, держали цепко. Таланта высшая оценка, когда рубают по ногам, но и для гения не сладок почёт подножек и накладок, цветы с пинками пополам. И кто-то с радостью тупою уже вопил: «Боброва с поля!» Попробуй сам не изменись, когда заботятся так добро, что обработаны все рёбра и вновь то связки, то мениск. Грубят бездарность, трусость, зависть, а гений всё же ускользает, идя вперед на штурм ворот. Что ж, грубиян сыграл и канет, а гений и тогда играет, когда играть перестаёт. И снова вверх взлетают шапки, следя полет мяча и шайбы, как бы полёт иных миров, и вечно — русский, самородный, на поле памяти народной играет Всеволод Бобров!
Похожие по настроению
Футбольное
Андрей Андреевич Вознесенский
Левый крайний! Самый тощий в душевой, Самый страшный на штрафной, Бито стекол — боже мой! И гераней… Нынче пулей меж тузов, Блещет попкой из трусов Левый крайний.Левый шпарит, левый лупит. Стадион нагнулся лупой, Прожигательным стеклом Над дымящимся мечом.Правый край спешит заслоном, Он сипит, как сто сифонов, Ста медалями увенчан, Стольким ноги поувечил.Левый крайний, милый мой, Ты играешь головой!О, атака до угара! Одурение удара. Только мяч, мяч, мяч, Только — вмажь, вмажь, вмажь! «Наши — ваши» — к богу в рай… Ай! Что наделал левый край!..Мяч лежит в своих воротах, Солнце черной сковородкой. Ты уходишь, как горбун, Под молчание трибун.Левый крайний!Не сбываются мечты, С ног срезаются мячи.И под краном Ты повинный чубчик мочишь, Ты горюешь и бормочешь: *«А ударчик — самый сок, Прямо в верхний уголок!»*
Последняя капля
Демьян Бедный
Парадный ход с дощечкой медной: «Сергей Васильевич Бобров». С женой, беременной и бледной, Швейцар сметает пыль с ковров. Выходит барин, важный, тучный. Ждет уж давно его лихач. «Куда прикажете?» — «В Нескучный». Сергей Васильевич — богач. Он капиталов зря не тратит. А капиталы всё растут. На черный день, пожалуй, хватит,- Ан черный день уж тут как тут. Пришли советские порядки. Сергей Васильичу — беда. Сюртук обвис, на брюхе складки, Засеребрилась борода. Нужда кругом одолевает, Но, чувство скорби поборов, Он бодр, он ждет, он уповает, Сергей Васильевич Бобров. Когда Колчак ушел со сцены, Махнули многие рукой, Но у Боброва перемены Никто не видел никакой. Юденич кончил полным крахом: У многих сердце в эти дни Каким, каким сжималось страхом, А у Боброва — ни-ни-ни. Деникин — словно не бывало, Барон — растаял аки дым. Боброву, с виду, горя мало — Привык уж он к вестям худым. И даже видя, что в газетах Исчез военный бюллетень, Он, утвердясь в своих приметах, Ждет, что наступит… белый день. И вдруг… Что жизнь и смерть? Загадка! Вчера ты весел был, здоров, Сегодня… свечи, гроб, лампадка… Не снес сердечного припадка Сергей Васильевич Бобров. Бубнит псалтырь наемный инок Под шепоток старушек двух: «Закрыли Сухарев-то рынок!» — «Ох, мать, от этаких новинок И впрямь в секунт испустишь дух!»
Ходивший на Боброва с батею
Евгений Александрович Евтушенко
Ходивший на Боброва с батею один из дерзких огольцов, послебобровскую апатию взорвал мальчишкою Стрельцов. Что слава? Баба-надоедиха. Была, как гения печать, Боброва этика у Эдика — на грубости не отвечать. Изобретатель паса пяточного, Стрельцов был часто обвинён в том, что себя опять выпячивает, и в том, что медленен, как слон. Но мяч касался заколдованный божественно ленивых ног, и пробуждался в нём оплёванный болельщиков российский бог. И, затаив дыханье, нация глазела, словно в сладком сне, какая прорезалась грация в центостремительном слоне. В Стрельцове было пред-зидановское, но гас он всё невеселей, затасканный, перезатасканный компашкой спаивателей. Порор вам всем, льстецы и спаиватели. Хотя вам люб футбол, и стих, вы знаменитостей присваиватели, влюблёные убийцы их. Я по мячу с ним стукал в Дрокии — молдавском чудном городке, а он не ввязывался в драки и со всеми был накоротке. Большой и добрый, в чём-то слабенький, он счастлив был не до конца. Тень жгущей проволки лагерной всплывала изнутри лица. Но было нечто в нём бесспорное — талант без края и конца. Его — и лагерником — в сборную во сне включали все сердца. Его любили, как Есенина, и в нам неведомый футбол он, как Есенин, так безвременно своё доигрывать ушёл.
Памяти Феди Добровольского
Иосиф Александрович Бродский
Мы продолжаем жить. Мы читаем или пишем стихи. Мы разглядываем красивых женщин, улыбающихся миру с обложки иллюстрированных журналов. Мы обдумываем своих друзей, возвращаясь через весь город в полузамёрзшем и дрожащем трамвае: мы продолжаем жить. Иногда мы видим деревья, которые чёрными обнажёнными руками поддерживают бесконечный груз неба, или подламываются под грузом неба, напоминающего по ночам землю. Мы видим деревья, лежащие на земле. Мы продолжаем жить. Мы, с которыми ты долго разговаривал о современной живописи, или с которыми пил на углу Невского проспекта пиво, — редко вспоминаем тебя. И когда вспоминаем, то начинаем жалеть себя, свои сутулые спины, своё отвратительно работающее сердце, начинающее неудобно ёрзать в грудной клетке уже после третьего этажа. И приходит в голову, что в один прекрасный день с ним — с этим сердцем — приключится какая-нибудь нелепость, и тогда один из нас растянется на восемь тысяч километров к западу от тебя на грязном асфальтированном тротуаре, выронив свои книжки, и последним, что он увидит, будут случайные встревоженные лица, случайная каменная стена дома и повисший на проводах клочок неба, — неба, опирающегося на те самые деревья, которые мы иногда замечаем....
Футбол
Николай Алексеевич Заболоцкий
Ликует форвард на бегу. Теперь ему какое дело! Недаром согнуто в дугу Его стремительное тело. Как плащ, летит его душа, Ключица стукается звонко О перехват его плаща. Танцует в ухе перепонка, Танцует в горле виноград, И шар перелетает ряд.Его хватают наугад, Его отравою поят, Но башмаков железный яд Ему страшнее во сто крат. Назад!Свалились в кучу беки, Опухшие от сквозняка, Но к ним через моря и реки, Просторы, площади, снега, Расправив пышные доспехи И накренясь в меридиан, Несётся шар.В душе у форварда пожар, Гремят, как сталь, его колена, Но уж из горла бьёт фонтан, Он падает, кричит: «Измена!» А шар вертится между стен, Дымится, пучится, хохочет, Глазок сожмёт: «Спокойной ночи!» Глазок откроет: «Добрый день!» И форварда замучить хочет.Четыре гола пали в ряд, Над ними трубы не гремят, Их сосчитал и тряпкой вытер Меланхолический голкипер И крикнул ночь. Приходит ночь. Бренча алмазною заслонкой, Она вставляет чёрный ключ В атмосферическую лунку. Открылся госпиталь. Увы, Здесь форвард спит без головы.Над ним два медные копья Упрямый шар верёвкой вяжут, С плиты загробная вода Стекает в ямки вырезные, И сохнет в горле виноград. Спи, форвард, задом наперёд!Спи, бедный форвард! Над землёю Заря упала, глубока, Танцуют девочки с зарёю У голубого ручейка. Всё так же вянут на покое В лиловом домике обои, Стареет мама с каждым днём… Спи, бедный форвард! Мы живём.
За того парня
Роберт Иванович Рождественский
Я сегодня до зари встану. По широкому пройду полю. Что-то с памятью моей стало: все, что было не со мной, помню. Бьют дождинки по щекам впалым. Для вселенной двадцать лет – мало. Даже не был я знаком с парнем, обещавшим: ''Я вернусь, мама!..'' А степная трава пахнет горечью. Молодые ветра зелены. Просыпаемся мы. И грохочет над полночью то ли гроза, то ли эхо прошедшей войны. Обещает быть весна долгой. Ждет отборного зерна пашня. И живу я на земле доброй за себя и за того парня. Я от тяжести такой горблюсь. Но иначе жить нельзя, если все зовет меня его голос, все звучит во мне его песня. А степная трава пахнет горечью. Молодые ветра зелены. Просыпаемся мы. И грохочет над полночью то ли гроза, то ли эхо прошедшей войны.
Конькобежец
Владимир Владимирович Набоков
Плясать на льду учился он у музы, у зимней Терпсихоры… Погляди: открытый лоб, и черные рейтузы, и огонек медали на груди. Он вьется, и под молнией алмазной его непостижимого конька ломается, растет звездообразно узорное подобие цветка. И вот на льду, густом и шелковистом, подсолнух обрисован. Но постой — не я ли сам, с таким певучим свистом, коньком стиха блеснул перед тобой. Оставил я один узор словесный, мгновенно раскружившийся цветок. И завтра снег бесшумный и отвесный запорошит исчерченный каток.
Вратарь (Льву Яшину)
Владимир Семенович Высоцкий
Да, сегодня я в ударе, не иначе — Надрываются в восторге москвичи: Я спокойно прерываю передачи И вытаскиваю мёртвые мячи. Вот судья противнику пенальти назначает — Репортёры тучею кишат у тех ворот. Лишь один упрямо за моей спиной скучает — Он сегодня славно отдохнёт! Но спокойно! Вот мне бьют головой… Я коснулся — подают угловой. Бьёт «десятый» — дело в том, Что своим «сухим листом» Размочить он может счёт нулевой. Мяч в моих руках — с ума трибуны сходят, — Хоть «десятый» его ловко завернул — У меня давно такие не проходят. Только сзади кто-то тихо вдруг вздохнул. Обернулся, голос слышу из-за фотокамер: «Извини, но ты мне, Лёва, снимок запорол. Что тебе — ну, лишний раз потрогать мяч руками, Ну а я бы снял красивый гол». Я хотел его послать — не пришлось: Еле-еле мяч достать удалось. Но едва успел привстать, Слышу снова: «Вот опять! Ну зачем хватаешь мяч? Дал бы снять». «Я, товарищ дорогой, вас понимаю, Но культурно вас прошу: пойдите прочь! Да, вам лучше, если хуже я играю, Но поверьте — я не в силах вам помочь». Вот летит девятый номер с пушечным ударом, Репортёр бормочет, просит: «Дай ему забить. Буду всю семью твою всю жизнь снимать задаром…» Чуть не плачет парень. Как мне быть? «Это всё-таки футбол, — говорю, — Нож по сердцу каждый гол вратарю». — «Да я тебе как вратарю Лучший снимок подарю. Пропусти, а я отблагодарю». Гнусь, как ветка, от напора репортёра, Неуверенно иду на перехват… Попрошу-ка потихонечку партнёров, Чтоб они ему разбили аппарат. Ну а он всё ноет: «Это, друг, бесчеловечно. Ты, конечно, можешь взять, но только, извини, — Это лишь момент, а фотография навечно. Ну, так что ценнее? Расцени!» Пятый номер в двадцать два знаменит. Не бежит он, а едва семенит, В правый угол мяч, звеня, Значит, в левый от меня, Залетает и нахально лежит. В этом тайме мы играли против ветра. Так что я не мог поделать ничего. Снимок дома у меня — два на три метра — Как свидетельство позора моего. Проклинаю миг, когда фотографу потрафил, Ведь теперь я думаю, когда беру мячи: «Сколько ж мной испорчено прекрасных фотографий…» Стыд меня терзает, хоть кричи. Искуситель-змей, палач, как мне жить? Так и тянет каждый мяч пропустить. Мне не справиться с собой — Видно, жребий мой такой, Потому и ухожу на покой.
Вратарь
Владимир Семенович Высоцкий
Да, сегодня я в ударе, не иначе - Надрываются в восторге москвичи,- Я спокойно прерываю передачи И вытаскиваю мертвые мячи. Вот судья противнику пенальти назначает - Репортеры тучею кишат у тех ворот. Лишь один упрямо за моей спиной скучает - Он сегодня славно отдохнет! Извиняюсь, вот мне бьют головой... Я касаюсь - подают угловой. Бьет десятый - дело в том, Что своим "сухим листом" Размочить он может счет нулевой. Мяч в моих руках - с ума трибуны сходят,- Хоть десятый его ловко завернул. У меня давно такие не проходят!.. Только сзади кто-то тихо вдруг вздохнул. Обернулся - слышу голос из-за фотокамер: "Извини, но ты мне, парень, снимок запорол. Что тебе - ну лишний раз потрогать мяч руками,- Ну, а я бы снял красивый гол". Я хотел его послать - не пришлось: Еле-еле мяч достать удалось. Но едва успел привстать, Слышу снова: "Вот, опять! Все б ловить тебе, хватать - не дал снять!" "Я, товарищ дорогой, все понимаю, Но культурно вас прошу: пойдите прочь! Да, вам лучше, если хуже я играю, Но поверьте - я не в силах вам помочь". Вот летит девятый номер с пушечным ударом - Репортер бормочет: "Слушай, дай ему забить! Я бы всю семью твою всю жизнь снимал задаром..." - Чуть не плачет парень. Как мне быть?! "Это все-таки футбол,- говорю.- Нож по сердцу - каждый гол вратарю". "Да я ж тебе как вратарю Лучший снимок подарю,- Пропусти - а я отблагодарю!" Гнусь, как ветка, от напора репортера, Неуверенно иду на перехват... Попрошу-ка потихонечку партнеров, Чтоб они ему разбили аппарат. Ну, а он все ноет: "Это ж, друг, бесчеловечно - Ты, конечно, можешь взять, но только, извини,- Это лишь момент, а фотография - навечно. А ну, не шевелись, потяни!" Пятый номер в двадцать два - знаменит, Не бежит он, а едва семенит. В правый угол мяч, звеня,- Значит, в левый от меня,- Залетает и нахально лежит. В этом тайме мы играли против ветра, Так что я не мог поделать ничего... Снимок дома у меня - два на три метра - Как свидетельство позора моего. Проклинаю миг, когда фотографу потрафил, Ведь теперь я думаю, когда беру мячи: Сколько ж мной испорчено прекрасных фотографий! - Стыд меня терзает, хоть кричи. Искуситель-змей, палач! Как мне жить?! Так и тянет каждый мяч пропустить. Я весь матч борюсь с собой - Видно, жребий мой такой... Так, спокойно - подают угловой...
Волейбол на Сретенке
Юрий Иосифович Визбор
А помнишь, друг, команду с нашего двора? Послевоенный — над верёвкой — волейбол, Пока для секции нам сетку не украл Четвёртый номер — Коля Зять, известный вор. А первый номер на подаче — Владик Коп, Владелец страшного кирзового мяча, Который, если попадал кому-то в лоб, То можно смерть установить и без врача. А наш защитник, пятый номер — Макс Шароль, Который дикими прыжками знаменит, А также тем, что он по алгебре король, Но в этом двор его нисколько не винит. Саид Гиреев, нашей дворничихи сын, Торговец краденым и пламенный игрок. Серёга Мухин, отпускающий усы, И на распасе — скромный автор этих строк. Да, такое наше поколение — Рудиментом в нынешних мирах, Словно полужёсткие крепления Или радиолы во дворах. А вот противник — он нахал и скандалист, На игры носит он то бритву, то наган: Здесь капитанствует известный террорист, Сын ассирийца, ассириец Лев Уран, Известный тем, что, перед властью не дрожа, Зверю-директору он партой угрожал, И парту бросил он с шестого этажа, Но, к сожалению для школы, не попал. А вот и сходятся два танка, два ферзя — Вот наша Эльба, встреча войск далёких стран: Идёт походкой воровскою Коля Зять, Навстречу — руки в брюки — Лёвочка Уран. Вот тут как раз и начинается кино, И подливает в это блюдо остроты Белова Танечка, глядящая в окно, — Внутрирайонный гений чистой красоты. Ну что, без драки? Волейбол так волейбол! Ножи оставлены до встречи роковой, И Коля Зять уже ужасный ставит «кол», Взлетев, как Щагин, над верёвкой бельевой. Да, и это наше поколение — Рудиментом в нынешних мирах, Словно полужёсткие крепления Или радиолы во дворах. …Мясной отдел. Центральный рынок. Дня конец. И тридцать лет прошло — о боже, тридцать лет! — И говорит мне ассириец-продавец: «Конечно помню волейбол. Но мяса нет!» Саид Гиреев — вот сюрприз! — подсел слегка, Потом опять, потом отбился от ребят, А Коля Зять пошёл в десантные войска, И там, по слухам, он вполне нашёл себя. А Макс Шароль — опять защитник и герой, Имеет личность он секретную и кров. Он так усердствовал над бомбой гробовой, Что стал член-кором по фамилии Петров. А Владик Коп подался в городок Сидней, Где океан, балет и выпивка с утра, Где нет, конечно, ни саней, ни трудодней, Но нету также ни кола и ни двора. Ну, кол-то ладно, — не об этом разговор, — Дай бог, чтоб Владик там поднакопил деньжат. Но где возьмёт он старый Сретенский наш двор? — Вот это жаль, вот это, правда, очень жаль. Ну, что же, каждый выбрал веру и житьё, Полсотни игр у смерти выиграв подряд. И лишь майор десантных войск Н.Н.Зятьёв Лежит простреленный под городом Герат. Отставить крики! Тихо, Сретенка, не плачь! Мы стали все твоею общею судьбой: Те, кто был втянут в этот несерьёзный матч И кто повязан стал верёвкой бельевой. Да, уходит наше поколение — Рудиментом в нынешних мирах, Словно полужёсткие крепления Или радиолы во дворах.
Другие стихи этого автора
Всего: 243Цветы лучше пуль
Евгений Александрович Евтушенко
Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!
Не возгордись
Евгений Александрович Евтушенко
Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.
Под невыплакавшейся ивой
Евгений Александрович Евтушенко
Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.
Сила страстей
Евгений Александрович Евтушенко
Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.
А снег повалится, повалится
Евгений Александрович Евтушенко
А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.
Бабий Яр
Евгений Александрович Евтушенко
Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!
Белые ночи в Архангельске
Евгений Александрович Евтушенко
Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…
Благодарность
Евгений Александрович Евтушенко
Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.
В магазине
Евгений Александрович Евтушенко
Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.
Вагон
Евгений Александрович Евтушенко
Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.
Вальс на палубе
Евгений Александрович Евтушенко
Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.
Волга
Евгений Александрович Евтушенко
Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.