Давно не поёт моя мама, да и когда ей петь! Дел у ней, что ли, мало, где до всего успеть! Разве на именинах под чоканье и разговор сядет за пианино друг её — старый актер. Шуткой печаль развеет, и ноты ищет она, ищет и розовеет от робости и от вина… Будут хлопать гуманно и говорить: «Молодцом!», но в кухню выбежит мама с постаревшим лицом. Были когда-то концерты с бойцами лицом к лицу в строгом, высоком, как церковь, прифронтовом лесу. Мерзли мамины руки. Была голова тяжела, но возникали звуки, чистые, как тишина. Обозные кони дышали, от холода поседев, и, поводя ушами, думали о себе. Смутно белели попоны… Был такой снегопад — не различишь погоны, — кто офицер, кто солдат… Мама вино подносит и расставляет снедь. Добрые гости просят маму что-нибудь спеть. Мама, прошу, не надо… Будешь потом пенять. Ты ведь не виновата — гости должны понять. Пусть уж поет радиола и сходятся рюмки, звеня… Мама, не пой, ради бога! Мама, не мучай меня!
Похожие по настроению
Мать
Андрей Белый
Она и мать. Молчат — сидят Среди алеющих азалий. В небес темнеющих глядят Мглу ниспадающей эмали. «Ты милого, — склонив чепец, Прошамкала ей мать, — забудешь, А этот будет, как отец: Не с костылями век пробудешь». Над ними мраморный амур. У ног — ручной, пуховый кролик. Льет ярко-рдяный абажур Свой ярко-рдяный свет на столик. Пьет чай и разрезает торт, Закутываясь в мех свой лисий; Взор над верандою простер В зари порфировые выси. Там тяжкий месяца коралл Зловещий вечер к долам клонит. Там в озера литой металл Темноты тусклые уронит; — Тускнеющая дымом ночь Там тусклые колеблет воды — Там — сумерками кроет дочь, Лишенную навек свободы.
Баллада о матери
Андрей Дементьев
Постарела мать за много лет, А вестей от сына нет и нет. Но она всё продолжает ждать, Потому что верит, потому что мать. И на что надеется она? Много лет, как кончилась война. Много лет, как все пришли назад, Кроме мёртвых, что в земле лежат. Сколько их в то дальнее село, Мальчиков безусых, не пришло. ...Раз в село прислали по весне Фильм документальный о войне, Все пришли в кино — и стар, и мал, Кто познал войну и кто не знал, Перед горькой памятью людской Разливалась ненависть рекой. Трудно было это вспоминать. Вдруг с экрана сын взглянул на мать. Мать узнала сына в тот же миг, И пронёсся материнский крик; — Алексей! Алёшенька! Сынок! — Словно сын её услышать мог. Он рванулся из траншеи в бой. Встала мать прикрыть его собой. Всё боялась — вдруг он упадёт, Но сквозь годы мчался сын вперёд. — Алексей! — кричали земляки. — Алексей! — просили, — добеги!.. Кадр сменился. Сын остался жить. Просит мать о сыне повторить. И опять в атаку он бежит. Жив-здоров, не ранен, не убит. — Алексей! Алёшенька! Сынок! — Словно сын её услышать мог... Дома всё ей чудилось кино... Всё ждала, вот-вот сейчас в окно Посреди тревожной тишины Постучится сын её с войны.
Мать
Андрей Андреевич Вознесенский
Охрани, Провидение, своим махом шагреневым, пощади ее хижину — мою мать — Вознесенскую Антонину Сергеевну, урожденную Пастушихину. Воробьишко серебряно пусть в окно постучится: «Добрый день, Антонина Сергеевна, урожденная Пастушихина!» Дал отец ей фамилию, чтоб укутать от Времени. Ее беды помиловали, да не все, к сожалению. За житейские стыни, две войны и пустые деревни родила она сына и дочку, Наталью Андреевну. И, зайдя за калитку, в небесах над речушкою подарила им нитку — уток нитку жемчужную. Ее серые взоры, круглый лоб без морщинки, коммунальные ссоры утешали своей беззащитностью. Любит Блока1 и Сирина, режет рюмкой пельмени. Есть другие россии. Но мне эта милее. Что наивно просила, насмотревшись по телику: «Чтоб тебя не убили, сын, не езди в Америку...» Назовите по имени веру женскую, независимую пустынницу — Антонину Сергеевну Вознесенскую, урожденную Пастушихину.
Поздравительная песенка
Эдуард Николавевич Успенский
У нашей мамы праздник, И мы её поздравим. Хорошие отметки Немедленно предъявим. Посуду сами вымоем И в доме приберём. И маме поздравление Весёлое споём. Хотим, чтоб мама в отпуск, Ходила только летом, Чтоб стала депутатом Районного Совета. Чтоб наша мама весело И счастливо жила, И чтобы всех других она Прекраснее была! Хотим, чтоб улыбалось Ей счастье в каждом деле, Чтоб папа помогал ей, А дети поумнели. А мы уж постараемся Её не огорчать И будем лишь четвёрки И пятёрки получать.
Памяти матери
Евгений Долматовский
[B]1[/B] Ну вот и всё. В последний раз Ночую в материнском доме. Просторно сделалось у нас, Вся комната как на ладони. Сегодня вывезли буфет И стулья роздали соседям, Скорей бы наступил рассвет: Заедет брат, и мы уедем. Пожалуй, в возрасте любом Есть ощущение сиротства. К двери я прислоняюсь лбом, На ней внизу — отметки роста. Вот надпись: «Жене десять лет»,- Отцовской сделана рукою. А вот чернил разлитых след… Здесь все родимое такое. За треснувшим стеклом — бульвар, Где мне знакомы все деревья, И весь земной огромный шар — Мое суровое кочевье. Стою, и сил душевных нет В последний раз захлопнуть двери, Семейный выцветший портрет Снять со стены, беде поверив. Остался человек один, Был мал, был молод, поседел он. Покайся, непослушный сын, Ты мать счастливою не сделал. Что ж, выключай свой первый свет, Теперь ты взрослый, это точно. Печальных не ищи примет В чужой квартире полуночной. В последний раз сегодня я Ночую здесь по праву сына. И комната, как боль моя, Светла, просторна и пустынна. [B]2[/B] Где б ни был я, где б ни бывал, Все думаю, бродя по свету, Что Гоголевский есть бульвар И комната, где мамы нету. Путей окольных не люблю, Но, чтобы эту боль развеять, Куда б ни шел, все норовлю Пройти у дома двадцать девять. Смотрю в глухой проем ворот И жду, когда случится чудо: Вот, сгорбясь от моих забот, Она покажется оттуда. Мы с мамой не были нежны, Вдвоем — строги и одиноки, Но мне сегодня так нужны Ее укоры и упреки. А жизнь идет — отлет, прилет, И ясный день, и непогода… Мне так ее недостает, Как альпинисту кислорода. Топчусь я у чужих дверей И мучаю друзей словами: Лелейте ваших матерей, Пока они на свете, с вами.
Здравствуй, мама
Роберт Иванович Рождественский
Здравствуй, мама! Опять мне снится песня твоя. Здравствуй, мама! Светла, как память, нежность твоя. Этот мир не от солнца такой золотой — Он наполнен до края твоей добротой. На земле хороших людей немало, Сердечных людей немало. И все-таки лучше всех на земле — Мама. Моя мама. Здравствуй, мама! Ты слабеешь — в меня уходят силы твоя. Ты стареешь — в меня уходят годы твои. Все равно, несмотря на любые года, Будешь ты для меня молодой навсегда. Натрудились на десять жизней руки твои, Народились под этим небом внуки твои. Ты опять колыбельную песню поешь И во внучке своей вдруг себя узнаешь. На земле хороших людей немало, Сердечных людей немало. И все-таки лучше всех на земле — Мама. Моя мама. Здравствуй, мама!
Без мамы
Тимофей Белозеров
Стала уже солнечная рама, Лавки выше, а углы острей. Без тебя, заботливая мама, Сразу стало близко до дверей… Самолет сверкал под облаками, Жаворонок падал с высоты, И твоими смуглыми руками Пахли придорожные цветы. Шел к реке я в темную низину На чужие, дымные костры. Ветер дул мне то в лицо, то в спину, Гнал меня из детства до поры. Загонял в незапертые сени, В погреба — за кринкой молока, В пароходных трюмах на колени Становил под тяжестью мешка. Ветер, ветер!.. Выбитые рамы, Потолки в махорочном дыму… Оказаться на земле без мамы Я не пожелаю Никому.
Несколько слов о моей маме
Владимир Владимирович Маяковский
У меня есть мама на васильковых обоях. А я гуляю в пестрых павах, вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу. Заиграет вечер на гобоях ржавых, подхожу к окошку, веря, что увижу опять севшую на дом тучу. А у мамы больной пробегают народа шорохи от кровати до угла пустого. Мама знает — это мысли сумасшедшей ворохи вылезают из-за крыш завода Шустова. И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой, окровавит гаснущая рама, я скажу, раздвинув басом ветра вой: «Мама. Если станет жалко мне вазы вашей муки, сбитой каблуками облачного танца, — кто же изласкает золотые руки, вывеской заломленные у витрин Аванцо?..»
Матери
Владислав Ходасевич
Мама! Хоть ты мне откликнись и выслушай: больно Жить в этом мире! Зачем ты меня родила? Мама! Быть может, всё сам погубил я навеки, — Да, но за что же вся жизнь — как вино, как огонь, как стрела? Стыдно мне, стыдно с тобой говорить о любви, Стыдно сказать, что я плачу о женщине, мама! Больно тревожить твою безутешную старость Мукой души ослепленной, мятежной и лживой! Страшно признаться, что нет никакого мне дела Ни до жизни, которой ты меня учила, Ни до молитв, ни до книг, ни до песен. Мама, я всё забыл! Всё куда-то исчезло, Всё растерялось, пока, палимый вином, Бродил я по улицам, пел, кричал и шатался. Хочешь одна узнать обо мне всю правду? Хочешь — признаюсь? Мне нужно совсем не много: Только бы снова изведать ее поцелуи (Тонкие губы с полосками рыжих румян!), Только бы снова воскликнуть: «Царевна! Царевна!» — И услышать в ответ: «Навсегда». Добрая мама! Надень-ка ты старый салопчик, Да помолись Ченстоховской О бедном сыне своем И о женщине с черным бантом!
Мать
Юлия Друнина
Волосы, зачёсанные гладко, Да глаза с неяркой синевой. Сделала война тебя солдаткой, А потом солдатскою вдовой. В тридцать лет оставшись одинокой, Ты любить другого не смогла. Оттого, наверное, до срока Красотою женской отцвела. Для кого глазам искриться синим? Кто румянец на щеках зажжёт? … В день рожденья у студента-сына Расшумелся молодой народ. Нет, не ты — девчонка с сыном рядом, От него ей глаз не оторвать. И случайно встретясь с нею взглядом, Расцвела, помолодела мать.
Другие стихи этого автора
Всего: 243Цветы лучше пуль
Евгений Александрович Евтушенко
Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!
Не возгордись
Евгений Александрович Евтушенко
Смири гордыню — то есть гордым будь. Штандарт — он и в чехле не полиняет. Не плачься, что тебя не понимают, — поймёт когда-нибудь хоть кто-нибудь. Не самоутверждайся. Пропадёт, подточенный тщеславием, твой гений, и жажда мелких самоутверждений лишь к саморазрушенью приведёт. У славы и опалы есть одна опасность — самолюбие щекочут. Ты ордена не восприми как почесть, не восприми плевки как ордена. Не ожидай подачек добрых дядь и, вытравляя жадность, как заразу, не рвись урвать. Кто хочет всё и сразу, тот беден тем, что не умеет ждать. Пусть даже ни двора и ни кола, не возвышайся тем, что ты унижен. Будь при деньгах свободен, словно нищий, не будь без денег нищим никогда! Завидовать? Что может быть пошлей! Успех другого не сочти обидой. Уму чужому втайне не завидуй, чужую глупость втайне пожалей. Не оскорбляйся мнением любым в застолье, на суде неумолимом. Не добивайся счастья быть любимым, — умей любить, когда ты нелюбим. Не превращай талант в козырный туз. Не козыри — ни честность ни отвага. Кто щедростью кичится — скрытый скряга, кто смелостью кичится — скрытый трус. Не возгордись ни тем, что ты борец, ни тем, что ты в борьбе посередине, и даже тем, что ты смирил гордыню, не возгордись — тогда тебе конец.
Под невыплакавшейся ивой
Евгений Александрович Евтушенко
Под невыплакавшейся ивой я задумался на берегу: как любимую сделать счастливой? Может, этого я не могу? Мало ей и детей, и достатка, жалких вылазок в гости, в кино. Сам я нужен ей — весь, без остатка, а я весь — из остатков давно. Под эпоху я плечи подставил, так, что их обдирало сучьё, а любимой плеча не оставил, чтобы выплакалась в плечо. Не цветы им даря, а морщины, возложив на любимых весь быт, воровски изменяют мужчины, а любимые — лишь от обид. Как любимую сделать счастливой? С чем к ногам её приволокусь, если жизнь преподнёс ей червивой, даже только на первый надкус? Что за радость — любимых так часто обижать ни за что ни про что? Как любимую сделать несчастной — знают все. Как счастливой — никто.
Сила страстей
Евгений Александрович Евтушенко
Сила страстей – приходящее дело. Силе другой потихоньку учись. Есть у людей приключения тела. Есть приключения мыслей и чувств. Тело само приключений искало, А измочалилось вместе с душой. Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала, Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа, Или как хочешь её назови. Установилась во мне, как погода, Ясная, тихая сила любви. Раньше казалось мне сила огромной, Громко стучащей в большой барабан… Стала тобой. В нашей комнате тёмной Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит, И разбудить его – это табу. Старшенький каждый наш скрип караулит, Новеньким зубом терзая губу. Мне целоваться приказано тихо. Плачь целоваться совсем не даёт. Детских игрушек неразбериха Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку, Где, словно тоненький лучик, светла Мне подшивающая подкладку Быстрая, бережная игла. В дом я ввалился ещё не отпутав В кожу вонзившиеся глубоко Нитки всех злобных дневных лилипутов,- Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба, Вооружённая до зубов, Как мы с тобой, безоружные оба, И безоружная наша любовь? Спит на гвозде моя мокрая кепка. Спят на пороге тряпичные львы. В доме всё крепко, и в жизни всё крепко, Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством Были бы дети – начало начал. Боже, как был Маяковский несчастен Тем, что он сына в руках не держал! В дни затянувшейся эпопеи, Может быть, счастьем я бомбы дразню? Как мне счастливым прожить, не глупея, Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут – Хочется им человечьих костей. Ясная, тихая сила не хочет, Чтобы напрасно будили детей. Ангелом атомного столетья Танки и бомбы останови И объясни им, что спят наши дети, Ясная, тихая сила любви.
А снег повалится, повалится
Евгений Александрович Евтушенко
А снег повалится, повалится… и я прочту в его канве, что моя молодость повадится опять заглядывать ко мне.И поведет куда-то за руку, на чьи-то тени и шаги, и вовлечет в старинный заговор огней, деревьев и пурги.И мне покажется, покажется по Сретенкам и Моховым, что молод не был я пока еще, а только буду молодым.И ночь завертится, завертится и, как в воронку, втянет в грех, и моя молодость завесится со мною снегом ото всех.Но, сразу ставшая накрашенной при беспристрастном свете дня, цыганкой, мною наигравшейся, оставит молодость меня.Начну я жизнь переиначивать, свою наивность застыжу и сам себя, как пса бродячего, на цепь угрюмо посажу.Но снег повалится, повалится, закружит все веретеном, и моя молодость появится опять цыганкой под окном.А снег повалится, повалится, и цепи я перегрызу, и жизнь, как снежный ком, покатится к сапожкам чьим-то там, внизу.
Бабий Яр
Евгений Александрович Евтушенко
Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, как самому еврейскому народу. Мне кажется сейчас — я иудей. Вот я бреду по древнему Египту. А вот я, на кресте распятый, гибну, и до сих пор на мне — следы гвоздей. Мне кажется, что Дрейфус — это я. Мещанство — мой доносчик и судья. Я за решеткой. Я попал в кольцо. Затравленный, оплеванный, оболганный. И дамочки с брюссельскими оборками, визжа, зонтами тычут мне в лицо. Мне кажется — я мальчик в Белостоке. Кровь льется, растекаясь по полам. Бесчинствуют вожди трактирной стойки и пахнут водкой с луком пополам. Я, сапогом отброшенный, бессилен. Напрасно я погромщиков молю. Под гогот: «Бей жидов, спасай Россию!» — насилует лабазник мать мою. О, русский мой народ! — Я знаю — ты По сущности интернационален. Но часто те, чьи руки нечисты, твоим чистейшим именем бряцали. Я знаю доброту твоей земли. Как подло, что, и жилочкой не дрогнув, антисемиты пышно нарекли себя «Союзом русского народа»! Мне кажется — я — это Анна Франк, прозрачная, как веточка в апреле. И я люблю. И мне не надо фраз. Мне надо, чтоб друг в друга мы смотрели. Как мало можно видеть, обонять! Нельзя нам листьев и нельзя нам неба. Но можно очень много — это нежно друг друга в темной комнате обнять. Сюда идут? Не бойся — это гулы самой весны — она сюда идет. Иди ко мне. Дай мне скорее губы. Ломают дверь? Нет — это ледоход… Над Бабьим Яром шелест диких трав. Деревья смотрят грозно, по-судейски. Все молча здесь кричит, и, шапку сняв, я чувствую, как медленно седею. И сам я, как сплошной беззвучный крик, над тысячами тысяч погребенных. Я — каждый здесь расстрелянный старик. Я — каждый здесь расстрелянный ребенок. Ничто во мне про это не забудет! «Интернационал» пусть прогремит, когда навеки похоронен будет последний на земле антисемит. Еврейской крови нет в крови моей. Но ненавистен злобой заскорузлой я всем антисемитам, как еврей, и потому — я настоящий русский!
Белые ночи в Архангельске
Евгений Александрович Евтушенко
Белые ночи — сплошное «быть может»… Светится что-то и странно тревожит — может быть, солнце, а может, луна. Может быть, с грустью, а может, с весельем, может, Архангельском, может, Марселем бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки, а под бровями, как лодки-ледянки, ходят, покачиваясь, глаза. Разве подскажут шалонника гулы, надо ли им отстранять свои губы? Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются — может быть, плачут, а может, смеются. И у причала, прощаясь, моряк женщину в губы целует протяжно: «Как твое имя?» — «Это не важно…» Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну: «Я привезу тебе нерпичью шкуру!» Ну, а забыл, что не знает — куда. Женщина молча стоять остается. Кто его знает — быть может, вернется, может быть, нет, ну а может быть, да.Чудится мне у причала невольно: чайки — не чайки, волны — не волны, он и она — не он и она: все это — белых ночей переливы, все это — только наплывы, наплывы, может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально. Он уже больше не смотрит печально. Вот он, отдельный, далекий, плывет, смачно спуская соленые шутки в может быть море, на может быть шхуне, может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала — может, конец, а быть может, начало — женщина в легоньком сером пальто, медленно тая комочком тумана,— может быть, Вера, а может, Тамара, может быть, Зоя, а может, никто…
Благодарность
Евгений Александрович Евтушенко
Она сказала: «Он уже уснул!»,— задернув полог над кроваткой сына, и верхний свет неловко погасила, и, съежившись, халат упал на стул. Мы с ней не говорили про любовь, Она шептала что-то, чуть картавя, звук «р», как виноградину, катая за белою оградою зубов. «А знаешь: я ведь плюнула давно на жизнь свою… И вдруг так огорошить! Мужчина в юбке. Ломовая лошадь. И вдруг — я снова женщина… Смешно?» Быть благодарным — это мой был долг. Ища защиту в беззащитном теле, зарылся я, зафлаженный, как волк, в доверчивый сугроб ее постели. Но, как волчонок загнанный, одна, она в слезах мне щеки обшептала. и то, что благодарна мне она, меня стыдом студеным обжигало. Мне б окружить ее блокадой рифм, теряться, то бледнея, то краснея, но женщина! меня! благодарит! за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло? Забыв про смысл ее первопричинный, мы женщину сместили. Мы ее унизили до равенства с мужчиной. Какой занятный общества этап, коварно подготовленный веками: мужчины стали чем-то вроде баб, а женщины — почти что мужиками. О, господи, как сгиб ее плеча мне вмялся в пальцы голодно и голо и как глаза неведомого пола преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок. Они мерцали тихими свечами… Как мало надо женщине — мой Бог!— чтобы ее за женщину считали.
В магазине
Евгений Александрович Евтушенко
Кто в платке, а кто в платочке, как на подвиг, как на труд, в магазин поодиночке молча женщины идут.О бидонов их бряцанье, звон бутылок и кастрюль! Пахнет луком, огурцами, пахнет соусом «Кабуль».Зябну, долго в кассу стоя, но покуда движусь к ней, от дыханья женщин стольких в магазине все теплей.Они тихо поджидают — боги добрые семьи, и в руках они сжимают деньги трудные свои.Это женщины России. Это наша честь и суд. И бетон они месили, и пахали, и косили… Все они переносили, все они перенесут.Все на свете им посильно,— столько силы им дано. Их обсчитывать постыдно. Их обвешивать грешно.И, в карман пельмени сунув, я смотрю, смущен и тих, на усталые от сумок руки праведные их.
Вагон
Евгений Александрович Евтушенко
Стоял вагон, видавший виды, где шлаком выложен откос. До буферов травой обвитый, он до колена в насыпь врос. Он домом стал. В нем люди жили. Он долго был для них чужим. Потом привыкли. Печь сложили, чтоб в нем теплее было им. Потом — обойные разводы. Потом — герани на окне. Потом расставили комоды. Потом прикнопили к стене открытки с видами прибоев. Хотели сделать все, чтоб он в геранях их и в их обоях не вспоминал, что он — вагон. Но память к нам неумолима, и он не мог заснуть, когда в огнях, свистках и клочьях дыма летели мимо поезда. Дыханье их его касалось. Совсем был рядом их маршрут. Они гудели, и казалось — они с собой его берут. Но сколько он не тратил силы — колес не мог поднять своих. Его земля за них схватила, и лебеда вцепилась в них. А были дни, когда сквозь чащи, сквозь ветер, песни и огни и он летел навстречу счастью, шатая голосом плетни. Теперь не ринуться куда-то. Теперь он с места не сойдет. И неподвижность — как расплата за молодой его полет.
Вальс на палубе
Евгений Александрович Евтушенко
Спят на борту грузовики, спят краны. На палубе танцуют вальс бахилы, кеды. Все на Камчатку едут здесь — в край крайний. Никто не спросит: «Вы куда?» — лишь: «Кем вы?» Вот пожилой мерзлотовед. Вот парни — торговый флот — танцуют лихо: есть опыт! На их рубашках Сингапур, пляж, пальмы, а въелись в кожу рук металл, соль, копоть. От музыки и от воды плеск, звоны. Танцуют музыка и ночь друг с другом. И тихо кружится корабль, мы, звезды, и кружится весь океан круг за кругом. Туманен вальс, туманна ночь, путь дымчат. С зубным врачом танцует кок Вася. И Надя с Мартой из буфета чуть дышат — и очень хочется, как всем, им вальса. Я тоже, тоже человек, и мне надо, что надо всем. Быть одному мне мало. Но не сердитесь на меня вы, Надя, и не сердитесь на меня вы, Марта. Да, я стою, но я танцую! Я в роли довольно странной, правда, я в ней часто. И на плече моем руки нет вроде, и на плече моем рука есть чья-то. Ты далеко, но разве это так важно? Девчата смотрят — улыбнусь им бегло. Стою — и все-таки иду под плеск вальса. С тобой иду! И каждый вальс твой, Белла! С тобой я мало танцевал, и лишь выпив, и получалось-то у нас — так слабо. Но лишь тебя на этот вальс я выбрал. Как горько танцевать с тобой! Как сладко! Курилы за бортом плывут,.. В их складках снег вечный. А там, в Москве,— зеленый парк, пруд, лодка. С тобой катается мой друг, друг верный. Он грустно и красиво врет, врет ловко. Он заикается умело. Он молит. Он так богато врет тебе и так бедно! И ты не знаешь, что вдали, там, в море, с тобой танцую я сейчас вальс, Белла.
Волга
Евгений Александрович Евтушенко
Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны.Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей.Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка… Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река.А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она.Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою.Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть.