Перейти к содержимому

Я замолчу, в любови разуверясь

Борис Корнилов

Я замолчу, в любови разуверясь, — Она ушла по первому снежку, Она ушла — какая чушь и ересь в мою полезла смутную башку.Хочу запеть, но это словно прихоть, Я как не я, и всё на стороне, — Дымящаяся папироса, ты хоть Пойми меня и посоветуй мне.Чтобы опять от этих неполадок, Как раньше, не смущаясь ни на миг, Я понял бы, что воздух этот сладок, Что я во тьме шагаю напрямик.Что не пятнал я письма слёзной жижей И наволочек не кусал со зла, Что всё равно мне, смуглой или рыжей, Ты, в общем счёте подлая, была.И попрощаюсь я с тобой поклоном. Как хорошо тебе теперь одной — На память мне флакон с одеколоном И тюбики с помадою губной.Мой стол увенчан лампою горбатой, Моя кровать на третьем этаже. Чего ещё? — Мне только двадцать пятый, Мне хорошо и весело уже.

Похожие по настроению

Прощание

Александр Николаевич Вертинский

С большою нежностью — потому, Что скоро уйду от всех, Я всё раздумываю, кому Достанется волчий мех. (Марина Цветаева)С большою нежностью, ибо скоро уйду от всех, Я часто думаю, кому достанется Ваш звонкий смех? И нежная гамма тончайших чувств, и юного сердца пыл, И Вашего тела розовый куст- который я так любил.И диких фантазий капризный взлет, И милых ошибок рой, И Ваш иронический горький рот, Смеявшийся над собой.И все Ваши страсти, и все грехи, Над безднами чувств скользя, И письма мои, и мои стихи, Которых забыть нельзя!И кто победит? Кто соперник мой? Придет «фаворит» иль «фукс»? И кто он будет,- поэт, герой иль «Жиголо де Люкс»?И как-нибудь утром, снимая фрак, Кладя гардению в лед, Сумеет ли он, мой бедный враг, Пустить себе пулю в рот?Потому что не надо срывать цветов И в клетках томить птиц, Потому что нельзя удержать любовь, Упав перед нею ниц.

Если б, как прежде, я был горделив

Арсений Александрович Тарковский

Если б, как прежде, я был горделив, Я бы оставил тебя навсегда; Все, с чем расстаться нельзя ни за что, Все, с чем возиться не стоит труда,- Надвое царство мое разделив.Я бы сказал: — Ты уносишь с собой Сто обещаний, сто праздников, сто Слов. Это можешь с собой унести.Мне остается холодный рассвет, Сто запоздалых трамваев и сто Капель дождя на трамвайном пути, Сто переулков, сто улиц и сто Капель дождя, побежавших вослед.

Сквер величаво листья осыпал…

Евгений Александрович Евтушенко

Сквер величаво листья осыпал. Светало. Было холодно и трезво. У двери с черной вывескою треста, нахохлившись, на стуле сторож спал. Шла, распушивши белые усы, пузатая машина поливная. Я вышел, смутно мир воспринимая, и, воротник устало поднимая, рукою вспомнил, что забыл часы. Я был расслаблен, зол и одинок. Пришлось вернуться все-таки. Я помню, как женщина в халатике японском открыла дверь на первный мой звонок. Чуть удивилась, но не растерялась: «А, ты вернулся?» В ней во всей была насмешливая умная усталость, которая не грела и не жгла. «Решил остаться? Измененье правил? Начало новой светлой полосы?» «Я на минуту. Я часы оставил». «Ах да, часы, конечно же, часы...» На стуле у тахты коробка грима, тетрадка с новой ролью, томик Грина, румяный целлулоидный голыш. «Вот и часы. Дай я сама надену...» И голосом, скрывающим надежду, а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?» ...Я шел устало дремлющей Неглинной. Все было сонно: дворников зевки, арбузы в деревянной клетке длинной, на шкафчиках чистильщиков — замки. Все выглядело странно и туманно — и сквер с оградой низкою, витой, и тряпками обмотанные краны тележек с газированной водой. Свободные таксисты, зубоскаля, кружком стояли. Кто-то, в доску пьян, стучался в ресторан «Узбекистан», куда его, конечно, не пускали... Бродили кошки чуткие у стен. Я шел и шел... Вдруг чей-то резкий окрик: «Нет закурить?» — и смутный бледный облик: и странный и знакомый вместе с тем. Пошли мы рядом. Было по пути. Курить — я видел — не умел он вовсе. Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь, но все-таки не больше тридцати. И понимал я с грустью нелюдимой, которой был я с ним соединен, что тоже он идет не от любимой и этим тоже мучается он. И тех же самых мыслей столкновенья, и ту же боль и трепет становленья, как в собственном жестоком дневнике, я видел в этом странном двойнике. И у меня на лбу такие складки, жестокие, за все со мной сочлись, и у меня в душе в неравной схватке немолодость и молодость сошлись. Все резче эта схватка проступает. За пядью отвоевывая пядь, немолодость угрюмо наступает и молодость не хочет отступать.

Покинутая

Георгий Иванов

На одиннадцати стрелка В доме уж заснули все. Только мысль моя, как белка, Словно белка в колесе. За окошком тусклый серпик Сыплет бисер в синеву… Все на свете сердце стерпит Из-за встречи наяву. Если только задремлю я, — (Пусть себе часы стучат!) Вновь увижу поцелуи, Милый говор, милый взгляд… Но прошли вы, встречи в сквере, В ботаническом саду. Больше другу не поверю, Если скажет он: «Прийду»… За окошком белый серпик Красным сделался, как кровь. Хороню глубоко в сердце Обманувшую любовь.

Она была во всем права

Михаил Анчаров

Она была во всём права — И даже в том, что сделала. А он сидел, дышал едва, И были губы — белые. И были чёрные глаза, И были руки синие. И были чёрные глаза Пустынными пустынями. Пустынный двор жестоких лет, Пустырь, фонарь и улица. И переулок, — как скелет, И дом подъездом жмурится. И музыка её шагов Схлестнулась с подворотнею, И музыка её шагов — Таблеткой приворотною. И стала пятаком луна — Подруга полумесяца, Когда потом ушла она, А он решил повеситься. И шантажом гремела ночь, Улыбочкой приправленным. И шантажом гремела ночь И пустырем отравленным. И лестью падала трава, И местью встала выросшей. И ото всех его бравад Остался лишь пупырышек. Сезон прошёл, прошёл другой — И снова снег на паперти. Сезон прошёл, прошёл другой — Звенит бубенчик капелькой. И заоконная метель, И лампа — жёлтой дынею. А он всё пел, всё пел, всё пел, Наказанный гордынею. Наказан скупостью своей, Устал себя оправдывать. Наказан скупостью своей И страхом перед правдою. Устал считать улыбку злом, А доброту — смущением. Устал считать себя козлом Любого отпущения. Двенадцать падает. Пора! Дорога в темень шастает. Двенадцать падает. Пора! Забудь меня, глазастого!

Прощание

Михаил Зенкевич

Не забыть нам, как когда-то Против здания тюрьмы У ворот военкомата Целый день прощались мы. В Чистополе в поле чистом Целый день белым-бела Злым порсканьем, гиком, свистом В путь метелица звала. От озноба грела водка, Спиртом кровь воспламеня. Как солдатская молодка, Провожала ты меня. К ночи день крепчал морозом И закат над Камой гас, И на розвальнях обозом Повезли по тракту нас. На соломенной подстилке Сидя рядышком со мной, Ты из горлышка бутылки Выпила глоток хмельной. Обнялись на повороте: Ну, пора… Прости… Слезай… В темно-карей позолоте Зажемчужилась слеза. Вот и дом знакомый, старый, Забежать бы мне туда… Наши возчики-татары Дико гикнули: «Айда!» Покатился вниз с пригорка Утлых розвальней размах. Поцелуй последний горько Индевеет на губах. Знаю: ты со мной пошла бы, Если б не было детей, Чрез сугробы и ухабы В ухающий гул смертей. И не знаю, как случилось Или кто устроил так, Что звезда любви лучилась Впереди сквозь снежный мрак. В сердце бил сияньем колким, Серебром лучистых струй,— Звездным голубым осколком Твой замерзший поцелуй!

Н.Д. Киселеву отчет о любви

Николай Языков

Я знаю, друг, и в шуме света Ты помнишь первые дела И песни русского поэта При звоне дерптского стекла. Пора бесценная, святая! Тогда свобода удалая, Восторги музы и вина Меня живили, услаждали; Дни безмятежные мелькали; Душа не слушалась печали И не бывала холодна! Пускай известности прекрасной И дум высоких я не знал; Зато учился безопасно Зато себя не забывал. Бывало, кожаной монетой Куплю таинственных отрад — И романтически с Лилетой Часы ночные пролетят.Теперь, как прежде, своенравно Я жизнь студентскую веду; Но было время — и недавно! Любви неметкой и неславной Я был в удушливом чаду; Я рабствовал; я все оставил Для безответной красоты; Простосердечно к ней направил Мои надежды и мечты; Я ждал прилежного участья: Я пел ланиты и уста, И стаy, и тайные места Моей богини сладострастья; Мне соблазнительна была Ее супружеская скромность, Очей загадочная томность И ясность белого чела,- Все нежило, все волновало Мою неопытную кровь, Все в юном сердце зажигало Живую первую любовь. Ах! сколько ….. сновидений, Тяжелых вздохов, даже слез, Алкая полных наслаждений, В часы полуночных явлений, Я для надменной перенес! Я думал страстными стихами Ее принудить угадать, Куда горячими мечтами Приятно мне перелетать. И что ж? Она не разумела, Кого любил, кому я пел. Я мучился, а знаком тела Ей объяснить не захотел, Чего душа моя хотела. Так пронеслися дни поста, И, вольнодумна и свята, Она усердно причастилась. Меж тем узнал я, кто она; Меж тем сердечная война Во мне помалу усмирилась, И муза юная моя Непринужденно отучилась Мечтать о счастье бытия. Опять с надеждой горделивой Гляжу на Шиллеров полет, Опять и радостно и живо В моей груди славолюбивой Огонь поэзии растет.И призиаюся откровенно, Я сам постигнуть не могу, Как жар любви не награжденной Не превратил меня в брюзгу! Мои телесные затеи Отвергла гордая краса.- А не сержусь на небеса, А мне все люди — не злодеи; А романтической тоской Я не стеснил живую душу, И в честь зазорному Картушу Не начал песни удалой!Сия особенность поэта Не кстати нынешним годам, Когда питомцы бога света Так мило воспевают нам Свое невинное мученье, Так помыкают вдохновенье, И так презрительны к тому, Что не доступно их уму! Но как мне быть? На поле славы Смешаю ль звук моих стихов С лихими песнями аравы Всегда отчаянных певцов? Мне нестерпимы их жеманства, Их голос буйный и чужой… Нет, муза вольная со мной! Прочь жажда славы мелочной И легкий демон обезьянства! Спокоен я: мои стихи Живит не ложная свобода, Им не закон — чужая мода, В них нет заемной чепухи И перевода с перевода; В них неподдельная природа, Свое добро, свои грехи!Теперь довольно, до свиданья! Тогда, подробней и ясней Сего нестройного посланья, Я расскажу тебе доянья Любви поконченной моей!* * *Напрасно я любви Светланы Надежно, пламенно искал; Напрасно пьяный и непьяный Ее хвалил, ее певал. Я понял ветренность прекрасной, Пустые взгляды и слова — Во мне утихнул жар опасной, И не кружится голова! И сердце вольность сохранило, За холод холодом плачу; Она res publica, мой милой, Я с ней бороться не хочу!

Вот я выбирала для разлуки

Ольга Берггольц

Вот я выбирала для разлуки самые печальные слова. На прощанье многим жала руки, с горя ни мертва и ни жива. Только о тебе еще не спела, об единственном в моей судьбе: я словам глухим и неумелым не доверю песню о тебе. Потому что всю большую дружбу, всю любовь прекрасную твою в верности, любви и дружбе мужа, Родина, все время узнаю. Все твои упреки и тревоги, всю заботу сердца твоего… Даже облик твой, родной и строгий, неразлучен с обликом его. Осеняет шлем литые брови, Млечный Путь струится по штыку… Кто еще любимей и суровей, чем красноармеец начеку? Для кого ж еще вернее слово и прекрасней песня — для кого? Сорок раз спою для прочих снова и единожды — для одного. Но с такою гордостью и силой, чтобы каждый вздрогнул: красота! Чтоб дыханье мне перехватила вещая, как счастье, немота…

Принцип ритма сердца

Вадим Шершеневич

Вот, кажется, ты и ушла навсегда, Не зовя, не оглядываясь, не кляня, Вот кажется ты и ушла навсегда… Откуда мне знать: зачем и куда? Знаю только одно: от меня!Верный и преданный и немного без сил, С закушенною губой, Кажется: себя я так не любил, Как после встречи с тобой.В тишине вижу солнечный блеск на косе… И как в просеке ровно стучит дровосек По стволам красных пней, Но сильней, но сильней, По стволам тук — тук — тук, Стукает сердце топориком мук.У каждого есть свой домашний Угол, грядки, покос. У меня только щеки изрытей, чем пашня, Волами медленных слез.Не правда ль смешно: несуразно-громадный, А слово боится произнести, Мне бы глыбы ворочать складко, А хочу одуваньчик любви донести.Ну, а та, что ушла, и что мне от тоски Не по здешнему как-то мертво, — Это так, это так, это так пустяки — Это почти ничего!

Прощание

Владислав Ходасевич

Итак, прощай. Холодный лег туман. Горит луна. Ты, как всегда, прекрасна. В осенний вечер кто не Дон-Жуан?- Шучу с тобой небрежно и опасно. Итак, прощай. Ты хмуришься напрасно: Волен шутить, в чьем сердце столько ран. И в бурю весел храбрый капитан. И только трупы шутят неопасно. Страстей и чувств нестрогий господин, Я всё забыл. Прости: всё шуткой стало, Мне только мил в кольце твоем рубин… Горит туман отливами опала, Стоит луна, как желтый георгин. Прощай, прощай!.. Ты что-то мне сказала?

Другие стихи этого автора

Всего: 63

Осень

Борис Корнилов

Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. … Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды, Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно,- и завтра в наступление пошли, Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают поработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острив,- под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди,- легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.

Интернациональная

Борис Корнилов

Ребята, на ходу — как были мы в плену немного о войне поговорим… В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным нашим Вася Головин. Ать, два…И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел, Офицер говорит: Олл райт… Ать, два…Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два…Про самое, про это,- буржуй, замри,- да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два…Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли-переводчики промежду нас — помогают вести разговор, Ать, два…Нас томми живо поняли — и песня по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два…Про одно про это ори друзьям: — Да здравствует планета. да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!

Спичка отгорела и погасла

Борис Корнилов

Спичка отгорела и погасла — Мы не прикурили от нее, А луна — сияющее масло — Уходила тихо в бытие. И тогда, протягивая руку, Думая о бедном, о своем, Полюбил я горькую разлуку, Без которой мы не проживем. Будем помнить грохот на вокзале, Беспокойный, Тягостный вокзал, Что сказали, Что не досказали, Потому что поезд побежал. Все уедем в пропасть голубую, Скажут будущие: молод был, Девушку веселую, любую, Как реку весеннюю любил… Унесет она И укачает, И у ней ни ярости, ни зла, А впадая в океан, не чает, Что меня с собою унесла. Вот и всё. Когда вы уезжали, Я подумал, Только не сказал, О реке подумал, О вокзале, О земле, похожей на вокзал.

Из автобиографии

Борис Корнилов

Мне не выдумать вот такого, и слова у меня просты — я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты. Я в губернии Нижегородской в житие молодое попал, земляной покрытый коростой, золотую картошку копал. Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку-траву косил. На твое, земля, на здоровье, теплым жиром, земля, дыши, получай лепешки коровьи, лошадиные голяши. Чтобы труд не пропал впустую, чтобы радость была жива — надо вырастить рожь густую, поле выполоть раза два. Черноземное поле на озимь всё засеять, заборонить, сеять — лишнего зернышка наземь понапрасну не заронить. Так на этом огромном свете прорастала моя судьба, вся зеленая, словно эти подрастающие хлеба. Я уехал. Мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что овсу капут… Как у вас в Ленинграде с хлебом и по скольку рублей за пуд? Год за годом мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что в краю таком мы до нового хлеба с хлебом, со свининою, с молоком, что битком набито в чулане… Как у вас в Ленинграде живут? Нас, конечно, односельчане все зажиточными зовут. Наше дело теперь простое — ожидается урожай, в гости пить молоко густое обязательно приезжай… И порадовался я с ними, оглядел золотой простор, и одно громадное имя повторяю я с этих пор. Упрекните меня в изъяне, год от году мы всё смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей. До тебя, моя молодая, называя тебя родной, мы дошли, любя, голодая, слезы выплакав все до одной.

Елка

Борис Корнилов

Рябины пламенные грозди, и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой. И ничего — ни зла, ни грусти. Я в мире темном и пустом, лишь хрустнут под ногою грузди, чуть-чуть прикрытые листом. Здесь всё рассудку незнакомо, здесь делай всё — хоть не дыши, здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души. Сюда как бы всего к истоку, здесь пухлым елкам нет числа. Как много их… Но тут же сбоку еще одна произросла, еще младенец двухнедельный, он по колено в землю врыт, уже с иголочки, нательной зеленой шубкою покрыт. Так и течет, шумя плечами, пошатываясь, ну, живи, расти, не думая ночами о гибели и о любви, что где-то смерть, кого-то гонят, что слезы льются в тишине и кто-то на воде не тонет и не сгорает на огне. Живи — и не горюй, не сетуй, а я подумаю в пути: быть может, легче жизни этой мне, дорогая, не найти. А я пророс огнем и злобой, посыпан пеплом и золой, — широколобый, низколобый, набитый песней и хулой. Ходил на праздник я престольный, гармонь надев через плечо, с такою песней непристойной, что богу было горячо. Меня ни разу не встречали заботой друга и жены — так без тоски и без печали уйду из этой тишины. Уйду из этой жизни прошлой, веселой злобы не тая, — и в землю втоптана подошвой — как елка — молодость моя.

Прощание

Борис Корнилов

На краю села большого — пятистенная изба… Выйди, Катя Ромашова, — золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, — поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, — сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало — это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: — Мир компании честной. Холостых трясет и вдовых, соловьи молчат в лесу, полкило конфет медовых я Катюше поднесу. — До свидания, — скажу, я далёко ухожу… Я скажу, тая тревогу: — Отгуляли у реки, мне на дальнюю дорогу ты оладий напеки. Провожаешь холостого, горя не было и нет, я из города Ростова напишу тебе привет. Опишу красивым словом, что разлуке нашей год, что над городом Ростовом пролетает самолет. Я пою разлуке песни, я лечу, лечу, лечу, я летаю в поднебесье — петли мертвые кручу, И увижу, пролетая, в светло-розовом луче: птица — лента золотая — на твоем сидит плече. По одной тебе тоскую, не забудь меня — молю, молодую, городскую никогда не полюблю… И у вечера большого, как черемуха встает, плачет Катя Ромашова, Катя песен не поет. Провожу ее до дому, сдам другому, молодому. — До свидания, — скажу, — я далёко ухожу… Передай поклоны маме, попрощайся из окна… Вся изба в зеленой раме, вся сосновая она, петухами и цветами разукрашена изба, колосками, васильками — сколь искусная резьба! Молодая яблонь тает, у реки поет народ, над избой луна летает, Катя плачет у ворот.

Одиночество

Борис Корнилов

Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, за мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы без праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки, сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем. *На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.* Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.

Эдуарду Багрицкому

Борис Корнилов

Так жили поэты. А. БлокОхотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.

Знакомят молодых и незнакомых

Борис Корнилов

Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.

Мы хлеб солили крупной солью

Борис Корнилов

Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.

Дифирамб

Борис Корнилов

Солнце, желтое, словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небо дашь, — то светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.

Комсомольская краснофлотская

Борис Корнилов

Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле.