Слово по докладу ВИСС
Саянова о поэзии на пленуме ЛАПП. . . . . . . . . . . . . . . Теперь по докладу Саянова позвольте мне слово иметь.Заслушав ученый доклад, констатирую: была канонада, была похвала, докладчик орудовал острой сатирою, и лирика тоже в докладе была.Но выслушай, Витя, невольный наказ мой, недаром я проповедь слушал твою, не знаю — зачем заниматься ужасной стрельбою из пушки по соловью?Рыдать, задыхаться: товарищи, ратуй, зажевано слово… И, еле дыша, сие подтверждая — с поличной цитатой арканить на месте пииту — Фиша.Последнее дело — любитель и даже изобразитель природы земной, я вижу болото — и в этом пейзаже забавные вещи передо мной.Там в маленькой келье молчальник ютится слагает стихи, от натуги сопя, там квакает утка — чванливая птица, не понимая сама себя.Гуляет собачка — у этой собачки стихоплетений распухшие пачки, где визг как девиз, и повсюду известны собачкина кличка, порода, цена, «литературные манифесты», где визг, что поэзия — это она.Так это же смех — обалдеют и ринутся нормальные люди к защелкам дверей, но только бы прочь от такого зверинца — от рыб и от птиц, от собачек скорей.Другое болото — героями Плевны по ровным, огромным, газетным листам пасутся стадами левые Левины, лавируют правые Друзины там, трясутся, лепечут: да я не я… я не я… ведь это не мой кругозор, горизонт… Скучает Горелов, прося подаяния на погорелое место — Литфронт?.И киснет критическое молоко в них, но что же другого им делать троим? Вот разве маниакальный полковник их поведет за конем своим. А нам наплевать — неприятен, рекламен кому-то угодный критический вой, и я — если мне позволяет регламент — продолжу монолог растрепанный свой. Мы подняли руки в погоне за словом, мы пишем о самых различных вещах, о сумрачных предках, о небе лиловом, о белых, зеленых и синих прыщах,о славных парнишках, — и девочкой грустной закончим лирическую дребедень, а пар «чаепитий», тяжелый и вкусный, стоит, закрывая сегодняшний день. Обычный позор стихотворного блуда — на первое — выучка, звон, акварель, и вот преподносим читателю блюдо — военный пейзажик a la натурель. А в это время заживо гниющего с башки белогвардейца каждого зовут: руби и жги. Последнее коленце им выкинуть пора, над планом интервенции сидят профессора. Стоит куском предания, синонимом беды, Британия, Британия, владычица воды. Позолота панциря, бокальчик вина — Франция, Франция — Пуанкаре-Война. И ты проморгаешь войну, проворонишь ее — на лирическом греясь боку, и вот — налетают уже на Воронеж, на Ленинград, на Москву, на Баку. Но наше зло не клонится, не прячется впотьмах, и наших песен конница идет на полный мах. Рифм стальные лезвия свистят: «Войне — война», — чтоб о нас впоследствии вспомнили сполна.. . . . . . . . . . . . . . . . Сегодня ж — в бездействии рифмы мои, и ржавчиной слово затронуто, гляди — за рекой не смолкают бои чугунолитейного фронта. Мне горько — без нашего ремесла, без нашего нужного вымысла республика славу качала, несла и кверху огромную вынесла. Сегодня без лишнего слова мы перед лицом беды республикой мобилизованы и выстроены в ряды. Ударим на неприятеля — ударим — давно пора — сегодня на предприятия ударниками пера. Без бутафории, помпы, без конфетти речей, чтоб лозунги били, как бомбы, вредителей и рвачей. Чтоб рифм голубые лезвия взошли надо мной, над тобой, Подразделенье Поэзия, налево и прямо в бой.
Похожие по настроению
Поразбивали строчки лесенкой
Александр Прокофьев
Поразбивали строчки лесенкой И удивляют белый свет, А нет ни песни и ни песенки, Простого даже ладу нет!Какой там лад в стихе расхристанном И у любой его строки — Он, отойдя едва от пристани, Даёт тревожные гудки.Длинна ты, лесничка московская, Не одолеешь до седин… Ссылаются на Маяковского, Но Маяковский есть один!Ужель того не знают птенчики, Что он планетой завладел? Они к читателю с бубенчиком, А он что колокол гремел.Да и работал до усталости, Не жил по милости судьбы, А мы по малости, по малости, Не пересилиться кабы!А я вот так смотрю, что смолоду Побольше б надо пламенеть. Ещё мы часто слово-золото Спешим разменивать на медь.Её, зелёную от древности, Даём читателю на суд. Но если к слову нету ревности, То десять лестниц не спасут!
К поэзии
Алексей Апухтин
Посвящается А. В. П-войВ те дни, когда широкими волнами Катилась жизнь, спокойна и светла, Нередко ты являлась между нами, И речь твоя отрадной нам была; Над пошлостью житейской ты царила, Светлели мы в лучах твоей красы, И ты своим избранникам дарила Бессонные и сладкие часы.Те дни прошли… Над родиной любимой, Над бедною, померкшею страной Повеял дух вражды неумолимой И жизнь сковал корою ледяной. Подземные, таинственные силы Колеблют землю… В ужасе немом Застыла ты, умолк твой голос милый, И день за днем уныло мы живем…
О соловье
Демьян Бедный
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали, Да водятся они ещё и ноне. История «рабов» была в загоне, А воспевалися цари да короли: О них жрецы молились в храмах, О них писалося в трагедиях и драмах, Они — «свет миру», «соль земли»! Шут коронованный изображал героя, Классическую смесь из выкриков и поз, А чёрный, рабский люд был вроде перегноя, Так, «исторический навоз». Цари и короли «опочивали в бозе», И вот в изысканных стихах и сладкой прозе Им воздавалася посмертная хвала За их великие дела, А правда жуткая о «черни», о «навозе» Неэстетичною была. Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов, Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! — Пред вами вновь всплывёт «классическая смесь». Коммунистическая спесь Вам скажет: «Старый мир — под гробовою крышкой!» Меж тем советские эстеты и поднесь Страдают старою отрыжкой. Кой-что осталося ещё «от королей», И нам приходится чихать, задохшись гнилью, Когда нас потчует мистическою гилью Наш театральный водолей. Быть можно с виду коммунистом, И всё-таки иметь культурою былой Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой Интеллигентский зуб со свистом. Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ», Больших любителей с искательной улыбкой Пихать восторженно в свой растяжимый зоб «Цветы», взращённые болотиною зыбкой, «Цветы», средь гнилистой заразы, в душный зной Прельщающие их своею желтизной. Обзавелися мы «советским», «красным» снобом, Который в ужасе, охваченный ознобом, Глядит с гримасою на нашу молодёжь При громовом её — «даёшь!» И ставит приговор брезгливо-радикальный На клич «такой не музыкальный». Как? Пролетарская вражда Всю буржуятину угробит?! Для уха снобского такая речь чужда, Интеллигентщину такой язык коробит. На «грубой» простоте лежит досель запрет, — И сноб морочит нас «научно», Что речь заумная, косноязычный бред — «Вот достижение! Вот где раскрыт секрет, С эпохой нашею настроенный созвучно!» Нет, наша речь красна здоровой красотой. В здоровом языке здоровый есть устой. Гранитная скала шлифуется веками. Учитель мудрый, речь ведя с учениками, Их учит истине и точной и простой. Без точной простоты нет Истины Великой, Богини радостной, победной, светлоликой! Куётся новый быт заводом и селом, Где электричество вступило в спор с лучинкой, Где жизнь — и качеством творцов и их числом — Похожа на пирог с ядрёною начинкой, Но, извративши вкус за книжным ремеслом, Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом, Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой. Напору юных сил естественно — бурлить. Живой поток найдёт естественные грани. И не смешны ли те, кто вздумал бы заране По «формочкам» своим такой поток разлить?! Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым Вся жизнь не в «формочках» — материал «сырой». Так старички развратные порой Хихикают над юношей влюблённым, Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём Известен лишь один — естественный! — приём, Оцеломудренный плодотворящей силой, Но недоступный уж природе старцев хилой: У них, изношенных, «свои» приёмы есть, Приёмов старческих, искусственных, не счесть, Но смрадом отдают и плесенью могильной Приёмы похоти бессильной! Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни. Нам надобно бежать от этой западни. Наш мудрый вождь, Ильич, поможет нам и в этом. Он не был никогда изысканным эстетом И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост, В беседе и в письме был гениально прост. Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?! Что до меня, то я позиций не сдаю, На чём стоял, на том стою И, не прельщаяся обманной красотою, Я закаляю речь, живую речь свою, Суровой ясностью и честной простотою. Мне не пристал нагульный шик: Мои читатели — рабочий и мужик. И пусть там всякие разводят вавилоны Литературные советские «салоны», — Их лжеэстетике грош ломаный цена. Недаром же прошли великие циклоны, Народный океан взбурлившие до дна! Моих читателей сочти: их миллионы. И с ними у меня «эстетика» одна!Доныне, детвору уча родному слову, Ей разъясняют по Крылову, Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух Приятней соловья поёт простой петух, Который голосит «так грубо, грубо, грубо»! Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо, И не таким уже он был тупым ослом, Пустив дворянскую эстетику на слом! «Осёл» был в басне псевдонимом, А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом. И этот вот мужик, Ефим или Пахом, Не зря прельщался петухом И слушал соловья, ну, только что «без скуки»: Не уши слушали — мозолистые руки, Не сердце таяло — чесалася спина, Пот горький разъедал на ней рубцы и поры! Так мужику ли слать насмешки и укоры, Что в крепостные времена Он предпочёл родного певуна «Любимцу и певцу Авроры», Певцу, под томный свист которого тогда На травку прилегли помещичьи стада, «Затихли ветерки, замолкли птичек хоры» И, декламируя слащавенький стишок («Амур в любовну сеть попался!»), Помещичий сынок, балетный пастушок, Умильно ряженой «пастушке» улыбался?! «Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!» Благоговенья нет, увы, в ином ответе. Всё относительно, друзья мои, на свете! Всё относительно, и даже… соловей! Что это так, я — по своей манере — На историческом вам покажу примере. Жил некогда король, прослывший мудрецом. Был он для подданных своих родным отцом И добрым гением страны своей обширной. Так сказано о нём в Истории Всемирной, Но там не сказано, что мудрый сей король, Средневековый Марк Аврелий, Воспетый тучею придворных менестрелей, Тем завершил свою блистательную роль, Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль?- Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей. В предсмертный миг, с гримасой тошноты, Он молвил палачу: «Вот истина из истин: Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином? С чего на соловьёв такой явил он гнев? Король… Давно ли он, от неги опьянев, Помешан был на пенье соловьином? Изнеженный тиран, развратный самодур, С народа дравший десять шкур, Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам, Томимый ревностью к тиранам Сиракуз, Философ царственный и покровитель муз, Для государственных потреб и жизни личной Избрал он соловья эмблемой символичной. «Король и соловей» — священные слова. Был «соловьиный храм», где всей страны глава Из дохлых соловьёв святые делал мощи. Был «Орден Соловья», и «Высшие права»: На Соловьиные кататься острова И в соловьиные прогуливаться рощи! И вдруг, примерно в октябре, В каком году, не помню точно, — Со всею челядью, жиревший при дворе, Заголосил король истошно. Но обречённого молитвы не спасут! «Отца отечества» настиг народный суд, Свой правый приговор постановивший срочно: «Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король, Великодушием обласканный народным. В тюрьме ты будешь жить и смерти ждать дотоль, Пока придёт весна на смену дням холодным И в рощах, средь олив и розовых ветвей, Защёлкает… священный соловей!» О время! Сколь ты быстротечно! Король в тюрьме считал отмеченные дни, Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно, И за тюремною стеною вечно, вечно Вороны каркали одни! Пусть сырость зимняя, пусть рядом шип змеиный, Но только б не весна, не рокот соловьиный! Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?! О, если б вновь себе вернул он власть былую, Декретом первым же он эту птицу злую Велел бы начисто, повсюду, истребить! И острова все срыть! И рощи все срубить! И «соловьиный храм» — сжечь, сжечь до основанья, Чтоб не осталось и названья! И завещание оставить сыновьям: «Проклятье соловьям!!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя — При песенке моей рабоче-боевой Не то что петухом, хоть соловьём запой! — Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя: «Да это ж… волчий вой!» Рабочие, крестьянские поэты, Певцы заводов и полей! Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты: Для люда бедного вы всех певцов милей, И ваша красота и сила только в этом. Живите ленинским заветом!!
Поэза истребления
Игорь Северянин
Меня взорвало это «кубо», В котором все бездарно сплошь, — И я решительно и грубо Ему свой стих точу, как нож. Гигантно недоразуменье, — Я не был никогда безлик: Да, Пушкин стар для современья, Но Пушкин — Пушкински велик! И я, придя к нему на смену, Его благоговейно чту: Как он — Татьяну, я Мадлэну Упорно возвожу в Мечту… Меж тем как все поэзодедьцы, И с ними доблестный Парнас, Смотря, как наглые пришельцы — О, Хам Пришедший! — прут на нас, Молчат в волшбе оцепенений, Не находя ударных слов, Я, среди них единый гений, Сказать свое уже готов: Позор стране, поднявшей шумы Вкруг шарлатанов и шутов! Ослы на лбах, «пьеро»-костюмы И стихотомы… без стихов! Позор стране, дрожащей смехом Над вырожденьем! Дайте слез Тому, кто приравнял к утехам Призывы в смерть! в свинью! в навоз! Позор стране, встречавшей «ржаньем» Глумленье надо всем святым, Былым своим очарованьем И над величием своим! Я предлагаю: неотложно Опомниться! И твердо впредь Псевдоноваторов — острожно Иль игнорирно — но презреть! Для ободрения ж народа, Который впал в угрозный сплин, Не Лермонтова — «с парохода», А бурлюков — на Сахалин! Они — возможники событий, Где символом всех прав — кастет… Послушайте меня! поймите! — Их от сегодня больше нет.
Поэзия
Илья Сельвинский
Поэзия! Не шутки ради Над рифмой бьешься взаперти, Как это делают в шараде, Чтоб только время провести. Поэзия! Не ради славы, Чью верность трудно уберечь, Ты утверждаешь величаво Свою взволнованную речь. Зачем же нужно так и эдак В строке переставлять слова? Ведь не затем, чтоб напоследок Чуть-чуть кружилась голова? Нет! Горизонты не такие В глубинах слова я постиг: Свободы грозная стихия Из муки выплеснула стих! Вот почему он жил в народе. И он вовеки не умрет До той поры, пока в природе Людской не прекратится род. Бывают строфы из жемчужин, Но их недолго мы храним: Тогда лишь стих народу нужен, Когда и дышит вместе с ним! Он шел с толпой на баррикады. Его ссылали, как борца. Он звал рабочие бригады На штурмы Зимнего дворца. И вновь над ним шумят знамена — И, вырастая под огнем, Он окликает поименно Бойцов, тоскующих о нем. Поэзия! Ты — служба крови!’ Так перелей в себя других Во имя жизни и здоровья Твоих сограждан дорогих. Пускай им грезится победа В пылу труда, в дыму войны И ходит в жилах мощь поэта, Неся дыхание волны.
Перед боем
Михаил Светлов
Я нынешней ночью Не спал до рассвета, Я слышал — проснулись Военные ветры. Я слышал — с рассветом Девятая рота Стучала, стучала, Стучала в ворота. За тонкой стеною Соседи храпели, Они не слыхали, Как ветры скрипели. Рассвет подымался, Тяжелый и серый, Стояли усталые Милиционеры, Пятнистые кошки По каменным зданьям К хвостатым любовникам Шли на свиданье. Над улицей тихой, Большой и безлюдной, Вздымался рассвет Государственных будней. И, радуясь мирной Такой обстановке, На теплых постелях Проснулись торговки. Но крепче и крепче Упрямая рота Стучала, стучала, Стучала в ворота. Я рад, что, как рота, Не спал в эту ночь, Я рад, что хоть песней Могу ей помочь. Крепчает обида, молчит, И внезапно Походные трубы Затрубят на Запад. Крепчает обида. Товарищ, пора бы, Чтоб песня взлетела От штаба до штаба! Советские пули Дождутся полета… Товарищ начальник, Откройте ворота! Туда, где бригада Поставит пикеты,- Пустите поэта! И песню поэта! Знакомые тучи! Как вы живете? Кому вы намерены Нынче грозить? Сегодня на мой Пиджачок из шевиота Упали две капли Военной грозы.
К Вульфу, Тютчеву и Шепелеву (Нам было весело, друзья)
Николай Языков
Нам было весело, друзья, Когда мы лихо пировали Свободу нашего житья, И целый мир позабывали! Те дни летели, как стрела, Могучим кинутая луком; Они звучали ярким звуком Разгульных песен и стекла; Как искры брызжущие с стали На поединке роковом, Как очи, светлые вином, Они пленительно блистали. В те дни, мила, явилась мне Надежда творческая славы, Манила думы величавы К браннолюбивой старине: На веча Новграда и Пскова, На шум народных мятежей, В походы воинства христова Противу северных князей; В те дни, мечтательно-счастливой, Искал я взглядов красоты, Ей посвящал я горделиво Моей поэзии цветы. Вы помните беседы наши, Как мы, бывало, за столом Роскошно нежимся втроем, И быстро чокаются чаши, И пьем, и спорим, и поем? Тогда восторжен перед вами, Чью душу я боготворил, Чье имя я произносил Благоуханными устами? Она — мой ангел. Где ж она? Теперь, друзья, иное время: Не пьяной сладостью вина Мы услаждаем жизни бремя; Теперь не праздничаем мы,- Богаты важными трудами, Не долго спим порою тьмы, Встаем по утру с петухами: Минувших лет во глубине Следим великие державы, Дела их в мире и войне, Их образованность, их нравы. Их управление, уставы, Волненья бурные умов, Торговлю, силу и богов, Причины бед, причины славы; Мы по науке мудрецов Свободно хвалим, порицаем, Не любим, любим, и порой Скрижали древности седой О настоящем вопрошаем. Работа здравая! На ней Душа прямится, крепнет воля, И наша собственная доля Определяется видней! Так мы готовимся, о други, На достохвальпые заслуги Великой родине своей! Нам поле светлое открыто Для дум и подвигов благих: Желаний полны мы живых; В стране мы дышим знаменитой, Мы ей гордимся. Покажи В листах чужих бытописаний Ряд благороднейших деяний! Жестоки наши мятежи. Кровавы, долги наши брани; Но в них является везде Народ и смелый и могучий, Неукротимый во вражде, В любви и твердый и кипучий, Так с той годины, как царям Покорна северная сила, Веков по льдяным степеням Россия бодро восходила — И днесь красуется она Добром и честию военной: Давно ли наши знамена Освободили полвселенной? О, разучись моя рука Владеть струнами вдохновений! Не удостойся я венка В алмазном храме песнопений! Холодный ветер суеты Надуй и мчи мои ветрила Под океаном темноты По ходу бледного светила, Когда умалится во мне Сей неба дар благословенный, Сей пламень чистый и священный — Любовь к родимой стороне! Во прах, надежды мелочные, И дел и мыслей мишура! У нас надежды золотые Сердца насытить молодые Делами чести и добра! Что им обычная тревога В известном море бытия? Во имя родины и бога Они исполнятся, друзья! Ладьи, гонимые ветрами, Безвестны гибнут средь зыбей, Когда станица кораблей, Шумя обширными крылами, Ряды бушующих валов Высокой грудью раздвигает И в край родимый прилетает С богатством дальних берегов!
Русь бесприютная
Сергей Александрович Есенин
Товарищи, сегодня в горе я, Проснулась боль В угасшем скандалисте! Мне вспомнилась Печальная история — История об Оливере Твисте. Мы все по-разному Судьбой своей оплаканы. Кто крепость знал, Кому Сибирь знакома. Знать, потому теперь Попы и дьяконы О здравье молятся Всех членов Совнаркома. И потому крестьянин С водки штофа, Рассказывая сродникам своим, Глядит на Маркса, Как на Саваофа, Пуская Ленину В глаза табачный дым. Ирония судьбы! Мы все острощены. Над старым твердо Вставлен крепкий кол. Но все ж у нас Монашеские общины С «аминем» ставят Каждый протокол. И говорят, Забыв о днях опасных: «Уж как мы их… Не в пух, а прямо в прах… Пятнадцать штук я сам Зарезал красных, Да столько ж каждый, Всякий наш монах». Россия-мать! Прости меня, Прости! Но эту дикость, подлую и злую, Я на своем недлительном пути Не приголублю И не поцелую. У них жилища есть, У них есть хлеб, Они с молитвами И благостны и сыты. Но есть на этой Горестной земле, Что всеми добрыми И злыми позабыты. Мальчишки лет семи-восьми Снуют средь штатов без призора. Бестелыми корявыми костьми Они нам знак Тяжелого укора. Товарищи, сегодня в горе я, Проснулась боль в угасшем скандалисте. Мне вспомнилась Печальная история — История об Оливере Твисте. Я тоже рос, Несчастный и худой, Средь жидких, Тягостных рассветов. Но если б встали все Мальчишки чередой, То были б тысячи Прекраснейших поэтов. В них Пушкин, Лермонтов, Кольцов, И наш Некрасов в них, В них я, В них даже Троцкий, Ленин и Бухарин. Не потому ль мой грустью Веет стих, Глядя на их Невымытые хари. Я знаю будущее… Это их… Их календарь… И вся земная слава. Не потому ль Мой горький, буйный стих Для всех других — Как смертная отрава. Я только им пою, Ночующим в котлах, Пою для них, Кто спит порой в сортире. О, пусть они Хотя б прочтут в стихах, Что есть за них Обиженные в мире.
Был полон воздух вспышек искровых
Всеволод Рождественский
Был полон воздух вспышек искровых, Бежали дни — товарные вагоны, Летели дни. В неистовстве боев, В изодранной шинели и обмотках Мужала Родина — и песней-вьюгой Кружила по истоптанным полям.Бежали дни… Январская заря, Как теплый дым, бродила по избушке, И, валенками уходя в сугроб, Мы умывались придорожным снегом, Пока огонь завертывал бересту На вылизанном гарью очаге. Стучат часы. Шуршит газетой мышь. «Ну что ж! Пора!» - мне говорит товарищ, Хороший, беспокойный человек С веселым ртом, с квадратным подбородком, С ладонями шершавее каната, С висками, обожженными войной. Опять с бумагой шепчется перо, Бегут неостывающие строки Волнений, дум. А та, с которой жизнь Как звездный ветер, умными руками, Склонясь к огню, перебирает пряжу — Прекрасный шелк обыкновенных дней.
От имени павших
Юлия Друнина
Сегодня на трибуне мы — поэты, Которые убиты на войне, Обнявшие со стоном землю где-то В своей ли, в зарубежной стороне. Читают нас друзья-однополчане, Сединами они убелены. Но перед залом, замершим в молчанье, Мы — парни, не пришедшие с войны. Слепят «юпитеры», а нам неловко — Мы в мокрой глине с головы до ног. В окопной глине каска и винтовка, В проклятой глине тощий вещмешок. Простите, что ворвалось с нами пламя, Что еле-еле видно нас в дыму, И не считайте, будто перед нами Вы вроде виноваты, — ни к чему. Ах, ратный труд — опасная работа, Не всех ведет счастливая звезда. Всегда с войны домой приходит кто-то, А кто-то не приходит никогда. Вас только краем опалило пламя, То пламя, что не пощадило нас. Но если б поменялись мы местами, То в этот вечер, в этот самый час, Бледнея, с горлом, судорогой сжатым, Губами, что вдруг сделались сухи, Мы, чудом уцелевшие солдаты, Читали б ваши юные стихи.
Другие стихи этого автора
Всего: 63Осень
Борис Корнилов
Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. … Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды, Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно,- и завтра в наступление пошли, Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают поработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острив,- под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди,- легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.
Интернациональная
Борис Корнилов
Ребята, на ходу — как были мы в плену немного о войне поговорим… В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным нашим Вася Головин. Ать, два…И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел, Офицер говорит: Олл райт… Ать, два…Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два…Про самое, про это,- буржуй, замри,- да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два…Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли-переводчики промежду нас — помогают вести разговор, Ать, два…Нас томми живо поняли — и песня по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два…Про одно про это ори друзьям: — Да здравствует планета. да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!
Спичка отгорела и погасла
Борис Корнилов
Спичка отгорела и погасла — Мы не прикурили от нее, А луна — сияющее масло — Уходила тихо в бытие. И тогда, протягивая руку, Думая о бедном, о своем, Полюбил я горькую разлуку, Без которой мы не проживем. Будем помнить грохот на вокзале, Беспокойный, Тягостный вокзал, Что сказали, Что не досказали, Потому что поезд побежал. Все уедем в пропасть голубую, Скажут будущие: молод был, Девушку веселую, любую, Как реку весеннюю любил… Унесет она И укачает, И у ней ни ярости, ни зла, А впадая в океан, не чает, Что меня с собою унесла. Вот и всё. Когда вы уезжали, Я подумал, Только не сказал, О реке подумал, О вокзале, О земле, похожей на вокзал.
Из автобиографии
Борис Корнилов
Мне не выдумать вот такого, и слова у меня просты — я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты. Я в губернии Нижегородской в житие молодое попал, земляной покрытый коростой, золотую картошку копал. Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку-траву косил. На твое, земля, на здоровье, теплым жиром, земля, дыши, получай лепешки коровьи, лошадиные голяши. Чтобы труд не пропал впустую, чтобы радость была жива — надо вырастить рожь густую, поле выполоть раза два. Черноземное поле на озимь всё засеять, заборонить, сеять — лишнего зернышка наземь понапрасну не заронить. Так на этом огромном свете прорастала моя судьба, вся зеленая, словно эти подрастающие хлеба. Я уехал. Мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что овсу капут… Как у вас в Ленинграде с хлебом и по скольку рублей за пуд? Год за годом мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что в краю таком мы до нового хлеба с хлебом, со свининою, с молоком, что битком набито в чулане… Как у вас в Ленинграде живут? Нас, конечно, односельчане все зажиточными зовут. Наше дело теперь простое — ожидается урожай, в гости пить молоко густое обязательно приезжай… И порадовался я с ними, оглядел золотой простор, и одно громадное имя повторяю я с этих пор. Упрекните меня в изъяне, год от году мы всё смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей. До тебя, моя молодая, называя тебя родной, мы дошли, любя, голодая, слезы выплакав все до одной.
Елка
Борис Корнилов
Рябины пламенные грозди, и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой. И ничего — ни зла, ни грусти. Я в мире темном и пустом, лишь хрустнут под ногою грузди, чуть-чуть прикрытые листом. Здесь всё рассудку незнакомо, здесь делай всё — хоть не дыши, здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души. Сюда как бы всего к истоку, здесь пухлым елкам нет числа. Как много их… Но тут же сбоку еще одна произросла, еще младенец двухнедельный, он по колено в землю врыт, уже с иголочки, нательной зеленой шубкою покрыт. Так и течет, шумя плечами, пошатываясь, ну, живи, расти, не думая ночами о гибели и о любви, что где-то смерть, кого-то гонят, что слезы льются в тишине и кто-то на воде не тонет и не сгорает на огне. Живи — и не горюй, не сетуй, а я подумаю в пути: быть может, легче жизни этой мне, дорогая, не найти. А я пророс огнем и злобой, посыпан пеплом и золой, — широколобый, низколобый, набитый песней и хулой. Ходил на праздник я престольный, гармонь надев через плечо, с такою песней непристойной, что богу было горячо. Меня ни разу не встречали заботой друга и жены — так без тоски и без печали уйду из этой тишины. Уйду из этой жизни прошлой, веселой злобы не тая, — и в землю втоптана подошвой — как елка — молодость моя.
Прощание
Борис Корнилов
На краю села большого — пятистенная изба… Выйди, Катя Ромашова, — золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, — поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, — сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало — это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: — Мир компании честной. Холостых трясет и вдовых, соловьи молчат в лесу, полкило конфет медовых я Катюше поднесу. — До свидания, — скажу, я далёко ухожу… Я скажу, тая тревогу: — Отгуляли у реки, мне на дальнюю дорогу ты оладий напеки. Провожаешь холостого, горя не было и нет, я из города Ростова напишу тебе привет. Опишу красивым словом, что разлуке нашей год, что над городом Ростовом пролетает самолет. Я пою разлуке песни, я лечу, лечу, лечу, я летаю в поднебесье — петли мертвые кручу, И увижу, пролетая, в светло-розовом луче: птица — лента золотая — на твоем сидит плече. По одной тебе тоскую, не забудь меня — молю, молодую, городскую никогда не полюблю… И у вечера большого, как черемуха встает, плачет Катя Ромашова, Катя песен не поет. Провожу ее до дому, сдам другому, молодому. — До свидания, — скажу, — я далёко ухожу… Передай поклоны маме, попрощайся из окна… Вся изба в зеленой раме, вся сосновая она, петухами и цветами разукрашена изба, колосками, васильками — сколь искусная резьба! Молодая яблонь тает, у реки поет народ, над избой луна летает, Катя плачет у ворот.
Одиночество
Борис Корнилов
Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, за мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы без праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки, сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем. *На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.* Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.
Эдуарду Багрицкому
Борис Корнилов
Так жили поэты. А. БлокОхотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.
Знакомят молодых и незнакомых
Борис Корнилов
Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.
Мы хлеб солили крупной солью
Борис Корнилов
Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.
Дифирамб
Борис Корнилов
Солнце, желтое, словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небо дашь, — то светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.
Комсомольская краснофлотская
Борис Корнилов
Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле.