Эдуарду Багрицкому
Так жили поэты. А. БлокОхотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.
Похожие по настроению
До рассвета поднявшись, извозчика взял
Антон Антонович Дельвиг
До рассвета поднявшись, извозчика взял Александр Ефимыч с Песков И без отдыха гнал от Песков чрез канал В желтый дом, где живет Бирюков; Не с Цертелевым он совокупно спешил На журнальную битву вдвоем, Не с романтиками переведаться мнил За баллады, сонеты путем. Но во фраке был он, был тот фрак запылен, Какой цветом — нельзя распознать; Оттопырен карман: в нем торчит, как чурбан, Двадцатифунтовая тетрадь. Вот к обеду домой возвращается он В трехэтажный Моденова дом, Его конь опенен, его Ванька хмелен, И согласно хмелен с седоком. Бирюкова он дома в тот день не застал, — Он с Красовским в цензуре сидел, Где на Олина грозно вдвоем напирал, Где фон Поль улыбаясь глядел. Но изорван был фрак, на манишке табак, Ерофеичем весь он облит. Не в парнасском бою, знать в питейном дому Был квартальными больно побит. Соскочивши у Конной с саней у столба, Притаясь у будки стоял; И три раза он крикнул Бориса-раба, Из харчевни Борис прибежал. «Пойди ты, мой Борька, мой трагик смешной, И присядь ты на брюхо мое; Ты скотина, но, право, скотина лихой, И скотство по нутру мне твое». (Продолжение когда-нибудь).
Баллада
Борис Леонидович Пастернак
Бывает, курьером на борзом Расскачется сердце, и точно Отрывистость азбуки морзе, Черты твои в зеркале срочны.Поэт или просто глашатай, Герольд или просто поэт, В груди твоей — топот лошадный И сжатость огней и ночных эстафет.Кому сегодня шутится? Кому кого жалеть? С платка текла распутица, И к ливню липла плеть.Был ветер заперт наглухо И штемпеля влеплял, Как оплеухи наглости, Шалея, конь в поля.Бряцал мундштук закушенный, Врывалась в ночь лука, Конь оглушал заушиной Раскаты большака.Не видно ни зги, но затем в отдаленьи Движенье: лакей со свечой в колпаке. Мельчая, коптят тополя, и аллея Уходит за пчельник, истлев вдалеке.Салфетки белей алебастр балюстрады. Похоже, огромный, как тень, брадобрей Мокает в пруды дерева и ограды И звякает бритвой об рант галерей.Bпустите, мне надо видеть графа. Bы спросите, кто я? Здесь жил органист. Он лег в мою жизнь пятеричной оправой Ключей и регистров. Он уши зарниц Крюками прибил к проводам телеграфа. Bы спросите, кто я? На розыск Кайяфы Отвечу: путь мой был тернист.Летами тишь гробовая Стояла, и поле отхлебывало Из черных котлов, забываясь, Лапшу светоносного облака.А зимы другую основу Сновали, и вот в этом крошеве Я — черная точка дурного В валящихся хлопьях хорошего.Я — пар отстучавшего града, прохладой В исходную высь воспаряющий. Я — Плодовая падаль, отдавшая саду Все счеты по службе, всю сладость и яды, Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия, В приемную ринуться к вам без доклада. Я — мяч полногласья и яблоко лада. Bы знаете, кто мне закон и судья.Bпустите, мне надо видеть графа. О нем есть баллады. Он предупрежден. Я помню, как плакала мать, играв их, Как вздрагивал дом, обливаясь дождем.Позднее узнал я о мертвом Шопене. Но и до того, уже лет в шесть, Открылась мне сила такого сцепленья, Что можно подняться и землю унесть.Куда б утекли фонари околотка С пролетками и мостовыми, когда б Их марево не было, как на колодку, Набито на гул колокольных октав?Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись, Пускались сновать без оглядки дома, И плотно захлопнутой нотной обложкой Bалилась в разгул листопада зима.Ей недоставало лишь нескольких звеньев, Чтоб выполнить раму и вырасти в звук, И музыкой — зеркалом исчезновенья Качнуться, выскальзывая из рук.В колодец ее обалделого взгляда Бадьей погружалась печаль, и, дойдя До дна, подымалась оттуда балладой И рушилась былью в обвязке дождя.Жестоко продрогши и до подбородков Закованные в железо и мрак, Прыжками, прыжками, коротким галопом Летели потоки в глухих киверах.Их кожаный строй был, как годы, бороздчат, Их шум был, как стук на монетном дворе, И вмиг запружалась рыдванами площадь, Деревья мотались, как дверцы карет.Насколько терпелось канавам и скатам, Покамест чекан принимала руда, Удар за ударом, трудясь до упаду, Дукаты из слякоти била вода.Потом начиналась работа граверов, И черви, разделав сырье под орех, Вгрызались в сознанье гербом договора, За радугой следом ползя по коре.Но лето ломалось, и всею махиной На август напарывались дерева, И в цинковой кипе фальшивых цехинов Тонули крушенья шаги и слова.Но вы безответны. B другой обстановке Недолго б длился мой конфуз. Но я набивался и сам на неловкость, Я знал, что на нее нарвусь.Я знал, что пожизненный мой собеседник, Меня привлекая страшнейшей из тяг, Молчит, крепясь из сил последних, И вечно числится в нетях.Я знал, что прелесть путешествий И каждый новый женский взгляд Лепечут о его соседстве И отрицать его велят.Но как пронесть мне этот ворох Признаний через ваш порог? Я трачу в глупых разговорах Все, что дорогой приберег.Зачем же, земские ярыги И полицейские крючки, Вы обнесли стеной религий Отца и мастера тоски?Зачем вы выдумали послух, Безбожие и ханжество, Когда он лишь меньшой из взрослых И сверстник сердца моего.
Ода
Борис Рыжий
*Скажу, рысак! А. П.* Ночь. Звезда. Милицанеры парки, улицы и скверы объезжают. Тлеют фары италийских «жигулей». Извращенцы, как кошмары, прячутся в тени аллей. Четверо сидят в кабине. Восемь глаз печально-синих. Иванов. Синицын. Жаров. Лейкин сорока двух лет, на ремне его «макаров». Впрочем, это пистолет. Вдруг Синицын: «Стоп, машина». Скверик возле магазина «соки-воды». На скамейке человек какой-то спит. Иванов, Синицын, Лейкин, Жаров: вор или бандит? Ночь. Звезда. Грядет расплата. На погонах кровь заката. «А, пустяк, — сказали только, выключая ближний свет, — это пьяный Рыжий Борька, первый в городе поэт».
Заболоцкий в Тарусе
Давид Самойлов
Мы оба сидим над Окою, Мы оба глядим на зарю. Напрасно его беспокою, Напрасно я с ним говорю!Я знаю, что он умирает, И он это чувствует сам, И память свою умеряет, Прислушиваясь к голосам,Присматриваясь, как к находке, К тому, что шумит и живет… А девочка-дочка на лодке Далеко-далеко плывет.Он смотрит умно и степенно На мерные взмахи весла… Но вдруг, словно сталь из мартена, По руслу заря потекла.Он вздрогнул… А может, не вздрогнул, А просто на миг прервалась И вдруг превратилась в тревогу Меж нами возникшая связь.Я понял, что тайная повесть, Навеки сокрытая в нем, Писалась за страх и за совесть, Питалась водой и огнем.Что все это скрыто от близких И редко открыто стихам.. На соснах, как на обелисках, Последний закат полыхал.Так вот они — наши удачи, Поэзии польза и прок!.. — А я не сторонник чудачеств,- Сказал он и спичку зажег.
Смерть
Эдуард Багрицкий
Страна в снегах, страна по всем дорогам Нехожена морозом и ветрами; Сугробы в сажень, и промерзла в сажень Засеянная озимью земля. И города, подобно пешеходам, Оделись в лед и снегом обмотались, Как шарфами и башлыками. Грузно Закопченные ночи надвигали Гранитный свод, пока с востока жаром Не начинало выдвигаться солнце, Как печь, куда проталкивают хлеб. И каждый знал свой труд, свой день и отдых. Заводы, переполненные гулом, Огромными жевали челюстями Свою каменноугольную жвачку, В донецких шахтах звякали и пели Бадьи, несущиеся вниз, и мерно Раскачивались на хрипящих тросах Бадьи, несущиеся вверх. Обычен Был суток утомительный поход. И в это время умер человек. Страна в снегах, страна по всем дорогам Исхожена морозом и ветрами. А посредине выструганный гладко Сосновый гроб, и человек в гробу. И вкруг него, дыша и топоча, Заиндевелые проходят люди, Пронесшие через года, как дар, Его слова, его завет и голос. Над ним клонятся в тихие снега Знамена, видевшие дождь и ветер, Знамена, видевшие Перекоп, Тайгу и тундру, реки и лиманы. И срок настал: Фабричная труба Завыла, и за нею загудела Другая, третья, дрогнул паровоз, Захлебываясь паром, и, натужась Котлами, засвистел и застонал. От Николаева до Сестрорецка, От Нарвы до Урала в голос, в голос Гудки раскатывались и вздыхали, Оплакивая ставшую машину Огромной мощности и напряженья. И в диких дебрях, где, обросший мхом, Бормочет бор, где ветер повалил Сосну в болото, где над тишиною Один лишь ястреб крылья распахнул, Голодный волк, бежавший от стрелка, Глядит на поезд и, насторожив Внимательное ухо, слышит долгий Гудок и снова убегает в лес. И вот гудку за беспримерной далью Другой гудок ответствует. И плач Котлов клубится над продрогшей хвоей. И, может быть, живущий на другой Планете, мечущейся по эфиру, Услышит вой, похожий на полет Чудовищной кометы, и глаза Подымет вверх, к звезде зеленоватой. Страна в снегах, страна по всем дорогам Исхожена морозом и ветрами, А посредине выструганный гладко Сосновый гроб, и человек в гробу.
Хата, песни, вечерница
Федор Глинка
«Свежо! Не завернем ли в хату?» — Сказал я потихоньку брату, А мы с ним ехали вдвоем. «Пожалуй,— он сказал,— зайдем!» И сделали… Вошли; то хата Малороссийская была: Проста, укромна, небогата, Но миловидна и светла… Пуки смолистые лучины На подбеленном очаге; Младые паробки, дивчины, Шутя, на дружеской ноге, На жениханье, вместе сели И золоченый пряник ели… Лущат орехи и горох. Тут вечерница!.. Песни пели… И, с словом: «Помогай же бог!» — Мы, москали, к ним на порог!.. Нас приняли — и посадили; И скоморохи-козаки На тарабанах загудели. Нам мед и пиво подносили, Вареники и галушки И чару вкусной вареницы — Усладу сельской вечерницы; И лобобриты старики Роменский в люльках запалили, Хлебая сливянки глотки. Как вы свежи! Как белолицы! Какой у вас веселый взгляд И в лентах радужных наряд! Запойте ж, дивчины-певицы, О вашей милой старине, О давней гетманов войне! Запойте, девы, песню-чайку И похвалите в песне мне Хмельницкого и Наливайку… Но вы забыли старину, Тот век, ту славную войну, То время, людям дорогое, И то дешевое житье!.. Так напевайте про другое, Про ваше сельское бытье. И вот поют: «Гей, мати, мати! (То голос девы молодой К старушке матери седой) Со мной жартует он у хати, Шутливый гость, младой москаль!» И отвечает ей старушка: «Ему ты, дочка, не подружка: Не заходи в чужую даль, Не будь глупа, не будь слугою! Его из хаты кочергою!» И вот поют: «Шумит, гудет, И дождик дробненькой идет: Что мужу я скажу седому? И кто меня проводит к дому?..» И ей откликнулся козак За кружкой дедовского меда: «Ты положися на соседа, Он не хмелен и не дурак, И он тебя проводит к дому!» Но песня есть одна у вас, Как тошно Грицу молодому, Как, бедный, он в тоске угас! Запой же, гарная девица, Мне песню молодого Грица! «Зачем ты в поле, по зарям, Берешь неведомые травы? Зачем, тайком, к ворожеям, И с ведьмой знаешься лукавой? И подколодных змей с приправой Варишь украдкою в горшке? — Ах, чернобривая колдует…» А бедный Гриц?.. Он всё тоскует, И он иссох, как тень, в тоске — И умер он!.. Мне жалко Грица: Он сроден… Поздно!.. Вечерница Идет к концу, и нам пора! Грязна дорога — и гора Взвилась крутая перед нами; мы, с напетыми мечтами, В повозку… Колокол гудит, Ямщик о чем-то говорит… Но я мечтой на вечернице И всё грущу о бедном Грице!..
Черные вороны
Константин Бальмонт
Черные вороны, воры играли над нами. Каркали. День погасал. Темными снами Призрак наполнил мне бледный бокал. И, обратившись лицом к погасающим зорям, Пил я, закрывши глаза, Видя сквозь бледные веки дороги с идущим и едущим сгорбленным Горем. Вороны вдруг прошумели как туча, и вмиг разразилась гроза. Словно внезапно раскрылись обрывы. Выстрелы, крики, и вопли, и взрывы. Где вы, друзья? Странный бокал от себя оторвать не могу я, и сказка моя Держит меня, побледневшего, здесь, заалевшими снами-цепями. Мыслы болят. Я, как призрак, застыл. Двинуться, крикнуть — нет воли, нет сил. Каркают вороны, каркают черные, каркают злые над нами.
Пирушка
Михаил Светлов
Пробивается в тучах Зимы седина, Опрокинутся скоро На землю снега,- Хорошо нам сидеть За бутылкой вина И закусывать Мирным куском пирога.Пей, товарищ Орлов, Председатель Чека. Пусть нахмурилось небо Тревогу тая,- Эти звезды разбиты Ударом штыка, Эта ночь беспощадна, Как подпись твоя.Пей, товарищ Орлов! Пей за новый поход! Скоро выпрыгнут кони Отчаянных дней. Приговор прозвучал, Мандолина поет, И труба, как палач, Наклонилась над ней.Льется полночь в окно, Льется песня с вином, И, десятую рюмку Беря на прицел, О веселой теплушке, О пути боевом Заместитель заведующего Запел.Он чуть-чуть захмелел — Командир в пиджаке: Потолком, подоконником Тучи плывут, Не чернила, а кровь Запеклась на штыке, Пулемет застучал — Боевой «ундервуд»…Не уздечка звенит По бокам мундштука, Не осколки снарядов По стеклам стучат, — Это пьют, Ударяя бокал о бокал, За здоровье комдива Комбриг и комбат…Вдохновенные годы Знамена несли, Десять красных пожаров Горят позади, Десять лет — десять бомб Разорвались вдали, Десять грузных осколков Застряли в груди…Расскажи мне, пожалуйста, Мой дорогой, Мой застенчивый друг, Расскажи мне о том, Как пылала Полтава, Как трясся Джанкой, Как Саратов крестился Последним крестом.Ты прошел сквозь огонь — Полководец огня, Дождь тушил Воспаленные щеки твои… Расскажи мне, как падали Тучи, звеня О штыки, О колеса, О шпоры твои…Если снова Тифозные ночи придут, Ты помчишься, Жестокие шпоры вонзив,- Ты, кто руки свои Положил на Бахмут, Эти темные шахты благословив…Ну, а ты мне расскажешь, Товарищ комбриг, Как гремела «Аврора» По царским дверям И ночной Петроград, Как пылающий бриг, Проносился с Колумбом По русским степям;Как мосты и заставы Окутывал дым Полыхающих Красногвардейских костров, Как без хлеба сидел, Как страдал без воды Разоруженный Полк юнкеров…Приговор прозвучал, Мандолина поет, И труба, как палач, Наклонилась над ней… Выпьем, что ли, друзья, За семнадцатый год, За оружие наше, За наших коней!..
Чапаевские поминки
Михаил Зенкевич
Куда ты дивизию свою завел, Эй, Чапаев! Далеко залетел ты, красный орел, Железными когтями добычу цапая. Смотри, как бы в тальнике, В камышах, на приволье кладбищенском Не разбили себе чугунные лбы Советские броневики На привале под Лбищенском… С Яика, гикая, налетели лавой, Пики у стариков болтаются сбоку, Под метлами бород образки на груди, Шашками машут над головой. В панике сонные обозы сгрудились… С лезвий стекает кровища По бородам на серебряные образки… Утро, калмыцкими глазками смейся, Красные, трахомные лучи раскинь, На трупные поленницы красноармейцев… «За власть советов… Все, как один, умрем». Подхватил и оборвал напев запевала… Искали товарищей, и от крови рвало, Копали могилы, в степь грозя кулаком. Как Ермак, в студеной воде утопая, Сгинул в побоище ночном Чапаев, Но зато, оправившись от заминки, Справили чапаевцы по нем поминки… Закрома, ометы, гурты — начисто. Словно тому назад лет сто Степь гола — ни двора, ни кола. Вылетайте уток бить, сокола. Плещись, осетр! Скачи, сайгак! Никто не сбирает с вас ясак. От безумия голодом исцелена, Под полынью иссохнувшая целина Ждет, когда в тундры ковыльного мха Врежутся тракторов лемеха!
Памяти Александра Блока
Всеволод Рождественский
Обернулась жизнь твоя цыганкою, А в ее мучительных зрачках Степь, закат да с горькою тальянкою Поезда на запасных путях.Ты глазами, словно осень, ясными Пьешь Россию в первый раз такой — С тройкой, с колокольцами напрасными, С безысходной девичьей тоской.В пламенное наше воскресение, В снежный вихрь — за голенищем нож — На высокое самосожжение Ты за ней, красавицей, пойдешь.Довелось ей быть твоей подругою, Роковою ночью, без креста, В первый раз хмельной крещенской вьюгою Навсегда поцеловать в уста…Трех свечей глаза мутно-зеленые, Дождь в окне, и острые, углом, Вижу плечи — крылья преломленные — Под измятым черным сюртуком.Спи, поэт! Колокола да вороны Молчаливый холм твой стерегут, От него на все четыре стороны Русские дороженьки бегут.Не попам за душною обеднею Лебедей закатных отпевать… Был ты нашей песнею последнею, Лучшей песней, что певала Мать. Стихи Александра Блока
Другие стихи этого автора
Всего: 63Осень
Борис Корнилов
Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. … Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды, Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно,- и завтра в наступление пошли, Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают поработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острив,- под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди,- легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.
Интернациональная
Борис Корнилов
Ребята, на ходу — как были мы в плену немного о войне поговорим… В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным нашим Вася Головин. Ать, два…И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел, Офицер говорит: Олл райт… Ать, два…Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два…Про самое, про это,- буржуй, замри,- да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два…Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли-переводчики промежду нас — помогают вести разговор, Ать, два…Нас томми живо поняли — и песня по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два…Про одно про это ори друзьям: — Да здравствует планета. да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!
Спичка отгорела и погасла
Борис Корнилов
Спичка отгорела и погасла — Мы не прикурили от нее, А луна — сияющее масло — Уходила тихо в бытие. И тогда, протягивая руку, Думая о бедном, о своем, Полюбил я горькую разлуку, Без которой мы не проживем. Будем помнить грохот на вокзале, Беспокойный, Тягостный вокзал, Что сказали, Что не досказали, Потому что поезд побежал. Все уедем в пропасть голубую, Скажут будущие: молод был, Девушку веселую, любую, Как реку весеннюю любил… Унесет она И укачает, И у ней ни ярости, ни зла, А впадая в океан, не чает, Что меня с собою унесла. Вот и всё. Когда вы уезжали, Я подумал, Только не сказал, О реке подумал, О вокзале, О земле, похожей на вокзал.
Из автобиографии
Борис Корнилов
Мне не выдумать вот такого, и слова у меня просты — я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты. Я в губернии Нижегородской в житие молодое попал, земляной покрытый коростой, золотую картошку копал. Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку-траву косил. На твое, земля, на здоровье, теплым жиром, земля, дыши, получай лепешки коровьи, лошадиные голяши. Чтобы труд не пропал впустую, чтобы радость была жива — надо вырастить рожь густую, поле выполоть раза два. Черноземное поле на озимь всё засеять, заборонить, сеять — лишнего зернышка наземь понапрасну не заронить. Так на этом огромном свете прорастала моя судьба, вся зеленая, словно эти подрастающие хлеба. Я уехал. Мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что овсу капут… Как у вас в Ленинграде с хлебом и по скольку рублей за пуд? Год за годом мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что в краю таком мы до нового хлеба с хлебом, со свининою, с молоком, что битком набито в чулане… Как у вас в Ленинграде живут? Нас, конечно, односельчане все зажиточными зовут. Наше дело теперь простое — ожидается урожай, в гости пить молоко густое обязательно приезжай… И порадовался я с ними, оглядел золотой простор, и одно громадное имя повторяю я с этих пор. Упрекните меня в изъяне, год от году мы всё смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей. До тебя, моя молодая, называя тебя родной, мы дошли, любя, голодая, слезы выплакав все до одной.
Елка
Борис Корнилов
Рябины пламенные грозди, и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой. И ничего — ни зла, ни грусти. Я в мире темном и пустом, лишь хрустнут под ногою грузди, чуть-чуть прикрытые листом. Здесь всё рассудку незнакомо, здесь делай всё — хоть не дыши, здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души. Сюда как бы всего к истоку, здесь пухлым елкам нет числа. Как много их… Но тут же сбоку еще одна произросла, еще младенец двухнедельный, он по колено в землю врыт, уже с иголочки, нательной зеленой шубкою покрыт. Так и течет, шумя плечами, пошатываясь, ну, живи, расти, не думая ночами о гибели и о любви, что где-то смерть, кого-то гонят, что слезы льются в тишине и кто-то на воде не тонет и не сгорает на огне. Живи — и не горюй, не сетуй, а я подумаю в пути: быть может, легче жизни этой мне, дорогая, не найти. А я пророс огнем и злобой, посыпан пеплом и золой, — широколобый, низколобый, набитый песней и хулой. Ходил на праздник я престольный, гармонь надев через плечо, с такою песней непристойной, что богу было горячо. Меня ни разу не встречали заботой друга и жены — так без тоски и без печали уйду из этой тишины. Уйду из этой жизни прошлой, веселой злобы не тая, — и в землю втоптана подошвой — как елка — молодость моя.
Прощание
Борис Корнилов
На краю села большого — пятистенная изба… Выйди, Катя Ромашова, — золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, — поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, — сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало — это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: — Мир компании честной. Холостых трясет и вдовых, соловьи молчат в лесу, полкило конфет медовых я Катюше поднесу. — До свидания, — скажу, я далёко ухожу… Я скажу, тая тревогу: — Отгуляли у реки, мне на дальнюю дорогу ты оладий напеки. Провожаешь холостого, горя не было и нет, я из города Ростова напишу тебе привет. Опишу красивым словом, что разлуке нашей год, что над городом Ростовом пролетает самолет. Я пою разлуке песни, я лечу, лечу, лечу, я летаю в поднебесье — петли мертвые кручу, И увижу, пролетая, в светло-розовом луче: птица — лента золотая — на твоем сидит плече. По одной тебе тоскую, не забудь меня — молю, молодую, городскую никогда не полюблю… И у вечера большого, как черемуха встает, плачет Катя Ромашова, Катя песен не поет. Провожу ее до дому, сдам другому, молодому. — До свидания, — скажу, — я далёко ухожу… Передай поклоны маме, попрощайся из окна… Вся изба в зеленой раме, вся сосновая она, петухами и цветами разукрашена изба, колосками, васильками — сколь искусная резьба! Молодая яблонь тает, у реки поет народ, над избой луна летает, Катя плачет у ворот.
Одиночество
Борис Корнилов
Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, за мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы без праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки, сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем. *На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.* Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.
Знакомят молодых и незнакомых
Борис Корнилов
Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.
Мы хлеб солили крупной солью
Борис Корнилов
Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.
Дифирамб
Борис Корнилов
Солнце, желтое, словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небо дашь, — то светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.
Комсомольская краснофлотская
Борис Корнилов
Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле.
Новый, 1933 год
Борис Корнилов
Полночь молодая, посоветуй, — ты мудра, всезнающа, тиха, — как мне расквитаться с темой этой, с темой новогоднего стиха? По примеру старых новогодних, в коих я никак не виноват, можно всыпать никуда не годных возгласов: Да здравствует! Виват! У стены бряцает пианино. Полночь надвигается. Пора. С Новым годом! Колбаса и вина. И опять: Да здравствует! Ура! Я не верю новогодним одам, что текут расплывчатой рекой, бормоча впустую: С Новым годом… Новый год. Но все-таки — какой? Вот об этом не могу не петь я, — он идет, минуты сочтены, — первый год второго пятилетья роста необъятного страны. Это вам не весточка господня, не младенец розовый у врат, и, встречая Новый год сегодня, мы оглядываемся назад. Рельсы звякающие Турксиба… Гидростанция реки Днепра… Что же? Можно старому: Спасибо! Новому: Да здравствует! Ура! Не считай мозолей, ран и ссадин на ладони черной и сырой — тридцать третий будет год громаден, как тридцатый, первый и второй. И приснится Гербертам Уэллсам новогодний неприятный сон, что страна моя по новым рельсам надвигается со всех сторон. В лоб туманам, битвам, непогодам снова в наступление пошли — С новым пятилетьем! С Новым годом старой, исковерканной земли! Полночь. Я встаю, большой и шалый, и всему собранию родной… Старые товарищи, пожалуй, выпьем по единой, по одной…