Без тоски, без грусти, без оглядки
Без тоски, без грусти, без оглядки, Cокращая житие на треть, Я хотел бы на шестом десятке От разрыва сердца умереть.День бы синей изморозью капал, Небо бы тускнело вдалеке, Я бы, задыхаясь, падал на пол, Кровь ещё бежала бы в руке.Песни похоронные противны. Саван из легчайшей кисеи. Медные бы положили гривны На глаза заплывшие мои.И уснул я без галлюцинаций, Белый и холодный, как клинок. От общественных организаций Поступает за венком венок.Их положат вперемешку, вместе — К телу собирается народ, Жалко — большинство венков из жести, — Дескать, ладно, прах не разберёт.Я с таким бы предложеньем вылез Заживо, покуда не угас, Чтобы на живые разорились — Умирают в жизни только раз.Ну, да ладно. И на том спасибо. Это так, для пущей красоты. Вы правы, пожалуй, больше, ибо Мёртвому и мёртвые цветы.Грянет музыка. И в этом разе, Чтобы каждый скорбь воспринимал, Все склоняются. Однообразен Похоронный церемониал.
Впрочем, скучно говорить о смерти, Попрошу вас не склонять главу, Вы стихотворению не верьте, — Я ещё, товарищи, живу. Лучше мы о том сейчас напишем, Как по полированным снегам Мы летим на лыжах, песней дышим И работаем на страх врагам.
Похожие по настроению
Как тяжко мертвецу среди людей… (отрывок из цикла «Пляски смерти»)
Александр Александрович Блок
Как тяжко мертвецу среди людей Живым и страстным притворяться! Но надо, надо в общество втираться, Скрывая для карьеры лязг костей... Живые спят. Мертвец встает из гроба, И в банк идет, и в суд идет, в сенат... Чем ночь белее, тем чернее злоба, И перья торжествующе скрипят. Мертвец весь день труди́тся над докладом. Присутствие кончается. И вот — Нашептывает он, виляя задом, Сенатору скабрезный анекдот... Уж вечер. Мелкий дождь зашлепал грязью Прохожих, и дома, и прочий вздор... А мертвеца — к другому безобразью Скрежещущий несет таксомотор. В зал многолюдный и многоколонный Спешит мертвец. На нем — изящный фрак. Его дарят улыбкой благосклонной Хозяйка — дура и супруг — дурак. Он изнемог от дня чиновной скуки, Но лязг костей музы́кой заглушон... Он крепко жмет приятельские руки — Живым, живым казаться должен он! Лишь у колонны встретится очами С подругою — она, как он, мертва. За их условно-светскими речами Ты слышишь настоящие слова: «Усталый друг, мне странно в этом зале». — «Усталый друг, могила холодна». — «Уж полночь». — «Да, но вы не приглашали На вальс NN. Она в вас влюблена…» А там — NN уж ищет взором страстным Его, его — с волнением в крови... В её лице, девически прекрасном, Бессмысленный восторг живой любви... Он шепчет ей незначащие речи, Пленительные для живых слова, И смотрит он, как розовеют плечи, Как на плечо склонилась голова... И острый яд привычно-светской злости С нездешней злостью расточает он... «Как он умён! Как он в меня влюблён!» В её ушах — нездешний, странный звон: То кости лязгают о кости. Читать полное произведение
Опыт ностальгии
Александр Аркадьевич Галич
*…Когда переезжали через Неву, Пушкин шутливо спросил: — Уж не в крепость ли ты меня везешь? — Нет,— ответил Данзас,— просто через крепость на Черную речку самая близкая дорога! Записано В. А. Жуковским со слов секунданта Пушкина — Данзаса…* То было в прошлом феврале И то и дело Свеча горела на столе… Б.Пастернак… Мурка, не ходи, там сыч, На подушке вышит! А. Ахматова Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею, Ни границы над сердцем моим не вольны, ни года! Так зачем же я вдруг при одной только мысли шалею, Что уже никогда, никогда… Боже мой, никогда!.. Погоди, успокойся, подумай — А что — никогда?! Широт заполярных метели, Тарханы, Владимир, Ирпень — Как много мы не доглядели, Не поздно ль казниться теперь?! Мы с каждым мгновеньем бессильней, Хоть наша вина не вина, Над блочно-панельной Россией, Как лагерный номер — луна. Обкомы, горкомы, райкомы, В подтеках снегов и дождей. В их окнах, как бельма тархомы (Давно никому не знакомы), Безликие лики вождей. В их залах прокуренных — волки Пинают людей, как собак, А после те самые волки Усядутся в черные «Волги», Закурят вирджинский табак. И дач государственных охра Укроет посадских светил И будет мордастая ВОХРа Следить, чтоб никто не следил. И в баньке, протопленной жарко, Запляшет косматая чудь… Ужель тебе этого жалко? Ни капли не жалко, ничуть! Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не вспомню, Севастопольский берег, Почти небывалую быль. И таинственный спуск в Херсонесскую каменоломню, И на детской матроске — Эллады певучую пыль. Я не вспомню, клянусь! Ну, а что же я вспомню? А что же я вспомню? Усмешку На гладком чиновном лице, Мою неуклюжую спешку И жалкую ярость в конце. Я в грусть по березкам не верю, Разлуку слезами не мерь. И надо ли эту потерю Приписывать к счету потерь? Как каменный лес, онемело, Стоим мы на том рубеже, Где тело — как будто не тело, Где слово — не только не дело, Но даже не слово уже. Идут мимо нас поколенья, Проходят и машут рукой. Презренье, презренье, презренье, Дано нам, как новое зренье И пропуск в грядущий покой! А кони? Крылатые кони, Что рвутся с гранитных торцов, Разбойничий посвист погони, Игрушечный звон бубенцов?! А святки? А прядь полушалка, Что жарко спадает на грудь? Ужель тебе этого жалко? Не очень… А впрочем — чуть-чуть! Но тает февральская свечка, Но спят на подушке сычи, Но есть еще Черная речка, Но есть еще Черная речка, Но — есть — еще — Черная речка… Об этом не надо! Молчи!
Жизнь, жизнь
Арсений Александрович Тарковский
[B]I[/B] Предчувствиям не верю, и примет Я не боюсь. Ни клеветы, ни яда Я не бегу. На свете смерти нет: Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надо Бояться смерти ни в семнадцать лет, Ни в семьдесят. Есть только явь и свет, Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете. Мы все уже на берегу морском, И я из тех, кто выбирает сети, Когда идет бессмертье косяком. [B]II[/B] Живите в доме — и не рухнет дом. Я вызову любое из столетий, Войду в него и дом построю в нем. Вот почему со мною ваши дети И жены ваши за одним столом,- А стол один и прадеду и внуку: Грядущее свершается сейчас, И если я приподымаю руку, Все пять лучей останутся у вас. Я каждый день минувшего, как крепью, Ключицами своими подпирал, Измерил время землемерной цепью И сквозь него прошел, как сквозь Урал. [B]III[/B] Я век себе по росту подбирал. Мы шли на юг, держали пыль над степью; Бурьян чадил; кузнечик баловал, Подковы трогал усом, и пророчил, И гибелью грозил мне, как монах. Судьбу свою к седлу я приторочил; Я и сейчас в грядущих временах, Как мальчик, привстаю на стременах. Мне моего бессмертия довольно, Чтоб кровь моя из века в век текла. За верный угол ровного тепла Я жизнью заплатил бы своевольно, Когда б ее летучая игла Меня, как нить, по свету не вела.
Смерть
Борис Корнилов
Может быть, а может быть — не может, может, я живу последний день, весь недолгий век мой — выжат, прожит, впереди тоска и дребедень. Шляпа, шлепанцы, табак турецкий, никуда не годная жена, ночью — звезды, утром — ветер резкий, днем и ночью — сон и тишина. К чаю — масло, и компот к обеду, — Спать, папаша!? вечером кричат… Буду жить, как подобает деду, на коленях пестовать внучат. День за днем, и день придет, который всё прикончит — и еду и сны; дальше — панихида, крематорий — все мои товарищи грустны. И они ногою на погосте ходят с палочками, дребезжат, и мундштук во рту слоновой кости деснами лиловыми зажат. За окном — по капле, по листочку жизнь свою наращивает сад; все до дна знакомо — точка в точку, как и год и два тому назад. День за днем — и вот ударят грозы, как тоска ударила в меня, подрезая начисто березы голубыми струйками огня. И летят надломанные сучья, свернутая в трубочку кора, и опять захлопнута до случая неба окаянная дыра. Но нелепо повторять дословно старый аналогии прием, мы в конце, тяжелые как бревна, над своею гибелью встаем. Мы стоим стеною — деревьями, наши песни, фабрики, дела, и нефтепроводами и рвами нефть ли, кровь ли наша потекла. Если старости пройдемся краем, дребезжа и проживая зря, и поймем, что — амба — умираем, пулеметчики и слесаря. Скажем: — Всё же молодостью лучшая и непревзойденная была наша слава, наша Революция, в наши воплощенная дела.
Так гранит покрывается наледью
Борис Рыжий
Так гранит покрывается наледью, и стоят на земле холода, — этот город, покрывшийся памятью, я покинуть хочу навсегда. Будет теплое пиво вокзальное, будет облако над головой, будет музыка очень печальная — я навеки прощаюсь с тобой. Больше неба, тепла, человечности. Больше черного горя, поэт. Ни к чему разговоры о вечности, а точнее, о том, чего нет. Это было над Камой крылатою, сине-черною, именно там, где беззубую песню бесплатную пушкинистам кричал Мандельштам. Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре выбивает окно кулаком (как Григорьев, гуляющий в таборе) и на стеклах стоит босиком. Долго по полу кровь разливается. Долго капает кровь с кулака. А в отверстие небо врывается, и лежат на башке облака. Я родился — доселе не верится — в лабиринте фабричных дворов в той стране голубиной, что делится тыщу лет на ментов и воров. Потому уменьшительных суффиксов не люблю, и когда постучат и попросят с улыбкою уксуса, я исполню желанье ребят. Отвращенье домашние кофточки, полки книжные, фото отца вызывают у тех, кто, на корточки сев, умеет сидеть до конца. Свалка памяти, разное, разное. Как сказал тот, кто умер уже, безобразное — это прекрасное, что не может вместиться в душе. Слишком много всего не вмещается. На вокзале стоят поезда — ну, пора. Мальчик с мамой прощается. Знать, забрили болезного. «Да ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся». На прощанье страшнее рассвет, чем закат. Ну, давай поцелуемся! Больше черного горя, поэт.
Хоронят писателей мертвых
Геннадий Федорович Шпаликов
Хоронят писателей мертвых, Живые идут в коридор. Служителей бойкие метлы Сметают иголки и сор. Мне дух панихид неприятен, Я в окна спокойно гляжу И думаю — вот мой приятель, Вот я в этом зале лежу. Не сделавший и половины Того, что мне сделать должно, Ногами направлен к камину, Оплакан детьми и женой. Хоронят писателей мертвых, Живые идут в коридор. Живые людей распростертых Выносят на каменный двор. Ровесники друга выносят, Суровость на лицах храня, А это — выносят, выносят,- Ребята выносят меня! Гусиным или не гусиным Бумагу до смерти марать, Но только бы не грустили И не научились хворать. Но только бы мы не теряли Живыми людей дорогих, Обидами в них не стреляли, Живыми любили бы их. Ровесники, не умирайте.
Мои похороны
Игорь Северянин
Меня положат в гроб фарфоровый На ткань снежинок Яблоновых, И похоронят (…как Суворова…) Меня, новейшего из новых.Не повезут поэта лошади, — Век даст мотор для катафалка. На гроб букеты вы положите: Мимоза, лилия, фиалка.Под искры музыки оркестровой, Под вздох изнеженной малины — Она, кого я так приветствовал, Протрелит полонез Филины.Всем будет весело и солнечно, Осветит лица милосердье… И светозарно-ореолочно Согреет всех мое бессмертье!
Зовет нас жизнь
Каролина Павлова
Зовет нас жизнь: идем, мужаясь, все мы; Но в краткий час, где стихнет гром невзгод, И страсти спят, и споры сердца немы, — Дохнет душа среди мирских забот, И вдруг мелькнут далекие эдемы, И думы власть опять свое берет.Остановясь горы на половине, Пришлец порой кругом бросает взгляд: За ним цветы и майский день в долине, А перед ним — гранит и зимний хлад. Как он, вперед гляжу я реже ныне, И более гляжу уже назад.Там много есть, чего не встретить снова; Прелестна там и радость и беда; Там много есть любимого, святого, Разбитого судьбою навсегда. Ужели всё душа забыть готова? Ужели всё проходит без следа?Ужель вы мне — безжизненные тени, Вы, взявшие с меня, в моей весне, Дань жарких слез и горестных борений, Погибшие! ужель вы чужды мне И помнитесь, среди сердечной лени, Лишь изредка и тёмно, как во сне?Ты, с коей я простилася, рыдая, Чей путь избрал безжалостно творец, Святой любви поборница младая, — Ты приняла терновый свой венец И скрыла глушь убийственного края И подвиг твой, и грустный твой конец.И там, где ты несла свои страданья, Где гасла ты в несказанной тоске, — Уж, может, нет в сердцах воспоминанья, Нет имени на гробовой доске; Прошли года — и вижу без вниманья Твое кольцо я на своей руке.А как с тобой рассталася тогда я, Сдавалось мне, что я других сильней, Что я могу любить, не забывая, И двадцать лет грустеть, как двадцать дней. И тень встает передо мной другая Печальнее, быть может, и твоей!Безвестная, далекая могила! И над тобой промчалися лета! А в снах моих та ж пагубная сила, В моих борьбах та ж грустная тщета; И как тебя, дитя, она убила, — Убьет меня безумная мечта.В ночной тиши ты кончил жизнь печали; О смерти той не мне бы забывать! В ту ночь два-три страдальца окружали Отжившего изгнанника кровать; Смолк вздох его, разгаданный едва ли; А там ждала и родина, и мать.Ты молод слег под тяжкой дланью рока! Восторг святой еще в тебе кипел; В грядущей мгле твой взор искал далеко Благих путей и долговечных дел; Созрелых лет жестокого урока Ты не узнал, — блажен же твой удел!Блажен!— хоть ты сомкнул в изгнанье вежды! К мете одной ты шел неколебим; Так, крест прияв на бранные одежды, Шли рыцари в святой Ерусалим, Ударил гром, в прах пала цель надежды, — Но прежде пал дорогой пилигрим.Еще другой!— Сердечная тревога, Как чутко спишь ты!— да, еще другой!— Чайльд-Гарольд прав: увы! их слишком много, Хоть их и всех так мало!— но порой Кто не подвел тяжелого итога И не поник, бледнея, головой?Не одного мы погребли поэта! Судьба у нас их губит в цвете дней; Он первый пал; — весть памятна мне эта! И раздалась другая вслед за ней: Удачен вновь был выстрел пистолета. Но смерть твоя мне в грудь легла больней.И неужель, любимец вдохновений, Исчезнувший, как легкий призрак сна, Тебе, скорбя, своих поминовений Не принесла родная сторона? И мне пришлось тебя назвать, Евгений, И дань стиха я дам тебе одна?Возьми ж ее ты в этот час заветный, Возьми ж ее, когда молчат они. Увы! зачем блестят сквозь мрак бесцветный Бывалых чувств блудящие огни? Зачем порыв и немочный, и тщетный? Кто вызвал вас, мои младые дни?Что, бледный лик, вперяешь издалёка И ты в меня свой неподвижный взор? Спокойна я; шли годы без намека; К чему ты здесь, ушедший с давних пор? Оставь меня!— белеет день с востока, Пусть призраков исчезнет грустный хор.Белеет день, звезд гасит рой алмазный, Зовет к труду и требует дела; Пора свершать свой путь однообразный, И всё забыть, что жизнь превозмогла, И отрезветь от хмеля думы праздной, И след мечты опять стряхнуть с чела.
Не бойся сумрака могилы
Константин Фофанов
Не бойся сумрака могилы, Живи, надейся и страдай… Борись, пока в душе есть силы, А сил не станет — умирай! Жизнь — вековечная загадка, А смерть — забвенее ее. Но, как забвение ни сладко, Поверь, что слаще бытие.
О Господи! Как я хочу умереть
Наум Коржавин
О Господи! Как я хочу умереть, Ведь это не жизнь, а кошмарная бредь. Словами взывать я пытался сперва, Но в стенках тюремных завязли слова.О Господи, как мне не хочется жить! Всю жизнь о неправедной каре тужить. Я мир в себе нес — Ты ведь знаешь какой! А нынче остался с одною тоской.С тоскою, которая памяти гнет, Которая спать по ночам не дает.Тоска бы исчезла, когда б я сумел Спокойно принять небогатый удел,Решить, что мечты — это призрак и дым, И думать о том, чтобы выжить любым. Я стал бы спокойней, я стал бы бедней, И помнить не стал бы наполненных дней.Но что тогда помнить мне, что мне любить. Не жизнь ли саму я обязан забыть? Нет! Лучше не надо, свирепствуй! Пускай! — Остаток от роскоши, память-тоска. Мути меня горечью, бей и кружись, Чтоб я не наладил спокойную жизнь. Чтоб все я вернул, что теперь позади, А если не выйдет,- вконец изведи.
Другие стихи этого автора
Всего: 63Осень
Борис Корнилов
Деревья кое-где еще стояли в ризах и говорили шумом головы, что осень на деревьях, на карнизах, что изморозью дует от Невы. И тосковала о своем любимом багряных листьев бедная гульба, и в небеса, пропитанные дымом, летела их последняя мольба. И Летний сад… и у Адмиралтейства — везде перед открытием зимы — одно и то же разыгралось действо, которого не замечали мы. Мы щурили глаза свои косые, мы исподлобья видели кругом лицо России, пропитой России, исколотое пикой и штыком. Ты велика, Российская держава, но горя у тебя невпроворот — ты, милая, не очень уважала свой черный, верноподданный народ. … Свинцовое, измызганное небо лежит сплошным предчувствием беды, Ты мало видела, Россия, хлеба, но видела достаточно воды. Твой каждый шаг обдуман и осознан, и много невеселого вдали: сегодня — рано, послезавтра — поздно,- и завтра в наступление пошли, Навстречу сумрак, тягостный и дымный, тупое ожидание свинца, и из тумана возникает Зимний и баррикады около дворца. Там высекают языками искры — светильники победы и добра, они — прекраснодушные министры — мечтают поработать под ура. А мы уже на клумбах, на газонах штыков приподнимаем острив,- под юбками веселых амазонок смешно искать спасение свое. Слюнявая осенняя погода глядит — мы подползаем на локтях, за нами — гром семнадцатого года, за нами — революция, Октябрь. Опять красногвардейцы и матросы — Октябрьской революции вожди,- легли на ветви голубые росы, осенние, тяжелые дожди. И изморозь упала на ресницы и на волосы старой головы, и вновь листает славные страницы туманный ветер, грянувший с Невы. Она мила — весны и лета просинь, как отдыха и песен бытие… Но грязная, но сумрачная осень — воспоминанье лучшее мое.
Интернациональная
Борис Корнилов
Ребята, на ходу — как были мы в плену немного о войне поговорим… В двадцатом году шел взвод на войну, а взводным нашим Вася Головин. Ать, два…И братва басила — бас не изъян: — Да здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! В ближайшем бою к нам идет офицер (англичане занимают край), и томми нас берут на прицел, Офицер говорит: Олл райт… Ать, два…Это смерти сила грозит друзьям, но — здравствует Россия, Советская Россия, Россия рабочих и крестьян! Стояли мы под дулами — не охали, не ахали, но выступает Вася Головин: — Ведь мы такие ж пахари, как вы, такие ж пахари, давайте о земле поговорим. Ать, два…Про самое, про это,- буржуй, замри,- да здравствует планета, да здравствует планета, планета наша, полная земли! Теперь про офицера я… Каким он ходит пупсиком — понятно, что с работой незнаком. Которые тут пахари — ударь его по усикам мозолями набитым кулаком. Ать, два…Хорошее братание совсем не изъян — да здравствует Британия, да здравствует Британия, Британия рабочих и крестьян! Офицера пухлого берут на бас, и в нашу пользу кончен спор. Мозоли-переводчики промежду нас — помогают вести разговор, Ать, два…Нас томми живо поняли — и песня по кустам… А как насчет Японии? Да здравствует Япония, Япония рабочих и крестьян! Ребята, ну… как мы шли на войну, говори — полыхает закат… Как мы песню одну, настоящую одну запевали на всех языках. Ать, два…Про одно про это ори друзьям: — Да здравствует планета. да здравствует планета, планета рабочих и крестьян!
Спичка отгорела и погасла
Борис Корнилов
Спичка отгорела и погасла — Мы не прикурили от нее, А луна — сияющее масло — Уходила тихо в бытие. И тогда, протягивая руку, Думая о бедном, о своем, Полюбил я горькую разлуку, Без которой мы не проживем. Будем помнить грохот на вокзале, Беспокойный, Тягостный вокзал, Что сказали, Что не досказали, Потому что поезд побежал. Все уедем в пропасть голубую, Скажут будущие: молод был, Девушку веселую, любую, Как реку весеннюю любил… Унесет она И укачает, И у ней ни ярости, ни зла, А впадая в океан, не чает, Что меня с собою унесла. Вот и всё. Когда вы уезжали, Я подумал, Только не сказал, О реке подумал, О вокзале, О земле, похожей на вокзал.
Из автобиографии
Борис Корнилов
Мне не выдумать вот такого, и слова у меня просты — я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты. Я в губернии Нижегородской в житие молодое попал, земляной покрытый коростой, золотую картошку копал. Я вот этими вот руками землю рыл и навоз носил, и по Керженцу и по Каме я осоку-траву косил. На твое, земля, на здоровье, теплым жиром, земля, дыши, получай лепешки коровьи, лошадиные голяши. Чтобы труд не пропал впустую, чтобы радость была жива — надо вырастить рожь густую, поле выполоть раза два. Черноземное поле на озимь всё засеять, заборонить, сеять — лишнего зернышка наземь понапрасну не заронить. Так на этом огромном свете прорастала моя судьба, вся зеленая, словно эти подрастающие хлеба. Я уехал. Мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что овсу капут… Как у вас в Ленинграде с хлебом и по скольку рублей за пуд? Год за годом мне письма слали о картофеле, об овсе, о свином золотистом сале, — как одно эти письма все. Под одним существуя небом, я читал, что в краю таком мы до нового хлеба с хлебом, со свининою, с молоком, что битком набито в чулане… Как у вас в Ленинграде живут? Нас, конечно, односельчане все зажиточными зовут. Наше дело теперь простое — ожидается урожай, в гости пить молоко густое обязательно приезжай… И порадовался я с ними, оглядел золотой простор, и одно громадное имя повторяю я с этих пор. Упрекните меня в изъяне, год от году мы всё смелей, все мы гордые, мы, крестьяне, дети сельских учителей. До тебя, моя молодая, называя тебя родной, мы дошли, любя, голодая, слезы выплакав все до одной.
Елка
Борис Корнилов
Рябины пламенные грозди, и ветра голубого вой, и небо в золотой коросте над неприкрытой головой. И ничего — ни зла, ни грусти. Я в мире темном и пустом, лишь хрустнут под ногою грузди, чуть-чуть прикрытые листом. Здесь всё рассудку незнакомо, здесь делай всё — хоть не дыши, здесь ни завета, ни закона, ни заповеди, ни души. Сюда как бы всего к истоку, здесь пухлым елкам нет числа. Как много их… Но тут же сбоку еще одна произросла, еще младенец двухнедельный, он по колено в землю врыт, уже с иголочки, нательной зеленой шубкою покрыт. Так и течет, шумя плечами, пошатываясь, ну, живи, расти, не думая ночами о гибели и о любви, что где-то смерть, кого-то гонят, что слезы льются в тишине и кто-то на воде не тонет и не сгорает на огне. Живи — и не горюй, не сетуй, а я подумаю в пути: быть может, легче жизни этой мне, дорогая, не найти. А я пророс огнем и злобой, посыпан пеплом и золой, — широколобый, низколобый, набитый песней и хулой. Ходил на праздник я престольный, гармонь надев через плечо, с такою песней непристойной, что богу было горячо. Меня ни разу не встречали заботой друга и жены — так без тоски и без печали уйду из этой тишины. Уйду из этой жизни прошлой, веселой злобы не тая, — и в землю втоптана подошвой — как елка — молодость моя.
Прощание
Борис Корнилов
На краю села большого — пятистенная изба… Выйди, Катя Ромашова, — золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, — поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, — сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало — это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: — Мир компании честной. Холостых трясет и вдовых, соловьи молчат в лесу, полкило конфет медовых я Катюше поднесу. — До свидания, — скажу, я далёко ухожу… Я скажу, тая тревогу: — Отгуляли у реки, мне на дальнюю дорогу ты оладий напеки. Провожаешь холостого, горя не было и нет, я из города Ростова напишу тебе привет. Опишу красивым словом, что разлуке нашей год, что над городом Ростовом пролетает самолет. Я пою разлуке песни, я лечу, лечу, лечу, я летаю в поднебесье — петли мертвые кручу, И увижу, пролетая, в светло-розовом луче: птица — лента золотая — на твоем сидит плече. По одной тебе тоскую, не забудь меня — молю, молодую, городскую никогда не полюблю… И у вечера большого, как черемуха встает, плачет Катя Ромашова, Катя песен не поет. Провожу ее до дому, сдам другому, молодому. — До свидания, — скажу, — я далёко ухожу… Передай поклоны маме, попрощайся из окна… Вся изба в зеленой раме, вся сосновая она, петухами и цветами разукрашена изба, колосками, васильками — сколь искусная резьба! Молодая яблонь тает, у реки поет народ, над избой луна летает, Катя плачет у ворот.
Одиночество
Борис Корнилов
Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, за мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы без праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки, сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем. *На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.* Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.
Эдуарду Багрицкому
Борис Корнилов
Так жили поэты. А. БлокОхотник, поэт, рыбовод…А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме. В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты песни такой не отдашь, Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы, Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик. И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И всё в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне, И сзади идут фырча Кавалерийские кони. И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы. И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок. Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.
Знакомят молодых и незнакомых
Борис Корнилов
Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.
Мы хлеб солили крупной солью
Борис Корнилов
Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.
Дифирамб
Борис Корнилов
Солнце, желтое, словно дыня, украшением над тобой. Обуяла тебя гордыня — это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни — ты вещаешь, быком трубя, потому что ты не для дыни — дыня яркая для тебя. Это логика, мать честная, — если дыня погаснет вдруг, сплюнешь на землю — запасная вылетает в небесный круг. Выполненье земного плана в потемневшее небо дашь, — то светило — завод «Светлана», миллионный его вольтаж. Всё и вся называть вещами — это лозунг. Принятье мер — то сравнение с овощами всех вещей из небесных сфер. Предположим, что есть по смерти за грехи человека ад, — там зловонные бродят черти, печи огненные трещат. Ты низвергнут в подвалы ада, в тьму и пакостную мокреть, и тебе, нечестивцу, надо в печке долгие дни гореть. Там кипят смоляные речки, дым едуч и огонь зловещ, — ты в восторге от этой печки, ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром, задыхаясь в бреду погонь, сквозь огонь летел кочегаром и литейщиком сквозь огонь. Так бери же врага за горло, страшный, яростный и прямой, человек, зазвучавший гордо, современник огромный мой. Горло хрустнет, и скажешь: амба — и воспрянешь, во тьме зловещ… Слушай гром моего дифирамба, потому что и это вещь.
Комсомольская краснофлотская
Борис Корнилов
Ночь идет, ребята, звезды встали в ряд, словно у Кронштадта корабли стоят. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Кипит вода, лаская тяжелые суда, зеленая, морская, подшефная вода. Не подкачнется к нам тоска неважная, ребята, — по морю гуляем всласть, — над нами облако и такелажная насквозь испытанная бурей снасть. И боцман грянет в дудку: — Земля, пока, пока… И море, будто в шутку, ударит под бока. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле. Никто из нас не станет на лапы якорей, когда навстречу грянет Владычица Морей. И песни новые летят, победные. Война, товарищи! Вперед пора! И пробиваются уже торпедные огнем клокочущие катера. И только воет, падая под острые суда, разрезанная надвое огромная вода. Синеет палуба — дорога скользкая, качает здорово на корабле, но юность легкая и комсомольская идет по палубе, как по земле.