Перейти к содержимому

В ревю танцовщица раздевается, дуря… Реву?.. Или режут мне глаза прожектора?

Шарф срывает, шаль срывает, мишуру. Как сдирают с апельсина кожуру.

А в глазах тоска такая, как у птиц. Этот танец называется «стриптиз».

Страшен танец. В баре лысины и свист, Как пиявки, глазки пьяниц налились.

Этот рыжий, как обляпанный желтком, Пневматическим исходит молотком!

Тот, как клоп — апоплексичен и страшон. Апокалипсисом воет саксофон!

Проклинаю твой, Вселенная, масштаб! Марсианское сиянье на мостах, Проклинаю, обожая и дивясь. Проливная пляшет женщина под джаз!..

«Вы Америка?» — спрошу, как идиот. Она сядет, сигаретку разомнет.

«Мальчик,— скажет,— ах, какой у вас акцент! Закажите мне мартини и абсент».

Похожие по настроению

Бар-девочка

Александр Николаевич Вертинский

Вы похожи на куклу в этом платьице аленьком, Зачесанная по-детски и по-смешному. И мне странно, что Вы, такая маленькая, Принесли столько муки мне, такому большому. Истерически злая, подчеркнуто пошлая, За публичною стойкой — всегда в распродаже. Вы мне мстите за все Ваше бедное прошлое- Без семьи, без любви и без юности даже. Сигарета в крови. Зубы детские, крохкие. Эти терпкие яды глотая, Вы сожжете назло свои слабые легкие, Проиграете в «дайс» Вашу жизнь, дорогая. А потом, а потом на кладбище китайское, Наряженная в тихое белое платьице, Вот в такое же утро весеннее, майское Колесница с поломанной куклой покатится. И останется... песня, но песня не новая. Очень грустный и очень банальный сюжет: Две подруги и я. И цветочки лиловые. И чужая весна. Только Вас уже нет.

В ресторанах злых и сонных

Александр Введенский

В ресторанах злых и сонных Шикарный вечер догорал. В глазах давно опустошённых Сверка недопитый бокал, А на эстраде утомлённой, Кружась над чёрною ногой, Был бой зрачков в неё влюблённых, Влюблённых в тихое танго. И извиваясь телом голубым, Она танцует полупьяная (Скрипач и плач трубы), Забавно-ресторанная. Пьянеет музыка печальных скрипок, Мерцанье ламп надменно и легко. И подают сверкающий напиток Нежнейших ног, обтянутых в трико. Но лживых песен танец весел, Уж не подняться с пышных кресел, Пролив слезу. Мы вечера плетём, как банты, Где сладострастно дремлют франты, В ночную синюю косу. Кто в свирель кафешантанную Зимним вечером поёт: Об убийстве в ресторане На краснеющем диване, Где темнеет глаз кружок. К ней, танцующей в тумане, Он придёт — ревнивый Джо. Он пронзит её кинжалом, Платье тонкое распорет; На лице своём усталом Нарисует страсть и горе. Танцовщица с умершими руками Лежит под красным светом фонаря. А он по-прежнему гуляет вечерами, И с ним свинцовая заря.

Прикрыла душу нагота

Андрей Андреевич Вознесенский

Прикрыла душу нагота Недолговечной стеклотарой. Как хорошо, что никогда Я не увижу Тебя старой Усталой — да, орущей — да, И непричёсанной, пожалуй… Но, слава Богу, никогда Я не увижу тебя старой! Не подойдёшь среди автографов Меж взбудораженной толпы — Ручонкой сухонькой потрогав, Не назовёшь меня на «ты». От этой нежности страшенной, Разбухшей, как пико’вый туз, Своё узнавши отраженье, Я в ужасе не отшатнусь. Дай, Господи, мне проворонить, Вовек трусливо не узнать Твой Божий свет потусторонний В единственно родных глазах.

Вакханалия

Борис Леонидович Пастернак

Город. Зимнее небо. Тьма. Пролеты ворот. У Бориса и Глеба Свет, и служба идет. Лбы молящихся, ризы И старух шушуны Свечек пламенем снизу Слабо озарены. А на улице вьюга Все смешала в одно, И пробиться друг к другу Никому не дано. В завываньи бурана Потонули: тюрьма, Экскаваторы, краны, Новостройки, дома, Клочья репертуара На афишном столбе И деревья бульвара В серебристой резьбе. И великой эпохи След на каждом шагу B толчее, в суматохе, В метках шин на снегу, B ломке взглядов, симптомах Вековых перемен, B наших добрых знакомых, В тучах мачт и антенн, На фасадах, в костюмах, В простоте без прикрас, B разговорах и думах, Умиляющих нас. И в значеньи двояком Жизни, бедной на взгляд, Но великой под знаком Понесенных утрат. «Зимы», «Зисы» и «Татры», Сдвинув полосы фар, Подъезжают к театру И слепят тротуар. Затерявшись в метели, Перекупщики мест Осаждают без цели Театральный подъезд. Все идут вереницей, Как сквозь строй алебард, Торопясь протесниться На «Марию Стюарт». Молодежь по записке Добывает билет И великой артистке Шлет горячий привет. За дверьми еще драка, А уж средь темноты Вырастают из мрака Декораций холсты. Словно выбежав с танцев И покинув их круг, Королева шотландцев Появляется вдруг. Все в ней жизнь, все свобода, И в груди колотье, И тюремные своды Не сломили ее. Стрекозою такою Родила ее мать Ранить сердце мужское, Женской лаской пленять. И за это быть, может, Как огонь горяча, Дочка голову сложит Под рукой палача. В юбке пепельно-сизой Села с краю за стол. Рампа яркая снизу Льет ей свет на подол. Нипочем вертихвостке Похождений угар, И стихи, и подмостки, И Париж, и Ронсар. К смерти приговоренной, Что ей пища и кров, Рвы, форты, бастионы, Пламя рефлекторов? Но конец героини До скончанья времен Будет славой отныне И молвой окружен. То же бешенство риска, Та же радость и боль Слили роль и артистку, И артистку и роль. Словно буйство премьерши Через столько веков Помогает умершей Убежать из оков. Сколько надо отваги, Чтоб играть на века, Как играют овраги, Как играет река, Как играют алмазы, Как играет вино, Как играть без отказа Иногда суждено, Как игралось подростку На народе простом В белом платье в полоску И с косою жгутом. И опять мы в метели, А она все метет, И в церковном приделе Свет, и служба идет. Где-то зимнее небо, Проходные дворы, И окно ширпотреба Под горой мишуры. Где-то пир. Где-то пьянка. Именинный кутеж. Мехом вверх, наизнанку Свален ворох одеж. Двери с лестницы в сени, Смех и мнений обмен. Три корзины сирени. Ледяной цикламен. По соседству в столовой Зелень, горы икры, В сервировке лиловой Семга, сельди, сыры, И хрустенье салфеток, И приправ острота, И вино всех расцветок, И всех водок сорта. И под говор стоустый Люстра топит в лучах Плечи, спины и бюсты, И сережки в ушах. И смертельней картечи Эти линии рта, Этих рук бессердечье, Этих губ доброта. И на эти-то дива Глядя, как маниак, Кто-то пьет молчаливо До рассвета коньяк. Уж над ним межеумки Проливают слезу. На шестнадцатой рюмке Ни в одном он глазу. За собою упрочив Право зваться немым, Он средь женщин находчив, Средь мужчин нелюдим. В третий раз разведенец И дожив до седин, Жизнь своих современниц Оправдал он один. Дар подруг и товарок Он пустил в оборот И вернул им в подарок Целый мир в свой черед. Но для первой же юбки Он порвет повода, И какие поступки Совершит он тогда! Средь гостей танцовщица Помирает с тоски. Он с ней рядом садится, Это ведь двойники. Эта тоже открыто Может лечь на ура Королевой без свиты Под удар топора. И свою королеву Он на лестничный ход От печей перегрева Освежиться ведет. Хорошо хризантеме Стыть на стуже в цвету. Но назад уже время B духоту, в тесноту. С табаком в чайных чашках Весь в окурках буфет. Стол в конфетных бумажках. Наступает рассвет. И своей балерине, Перетянутой так, Точно стан на пружине, Он шнурует башмак. Между ними особый Распорядок с утра, И теперь они оба Точно брат и сестра. Перед нею в гостиной Не встает он с колен. На дела их картины Смотрят строго со стен. Впрочем, что им, бесстыжим, Жалость, совесть и страх Пред живым чернокнижьем B их горячих руках? Море им по колено, И в безумьи своем Им дороже вселенной Миг короткий вдвоем. Цветы ночные утром спят, Не прошибает их поливка, Хоть выкати на них ушат. В ушах у них два-три обрывка Того, что тридцать раз подряд Пел телефонный аппарат. Так спят цветы садовых гряд В плену своих ночных фантазий. Они не помнят безобразья, Творившегося час назад. Состав земли не знает грязи. Все очищает аромат, Который льет без всякой связи Десяток роз в стеклянной вазе. Прошло ночное торжество. Забыты шутки и проделки. На кухне вымыты тарелки. Никто не помнит ничего.

Ревю стариков

Евгений Александрович Евтушенко

В том барселонском знаменитом кабаре встал дыбом зал, как будто шерсть на кабане, и на эстраде два луча, как два клыка, всадил с усмешкой осветитель в старика. Весь нарумяненный, едва стоит старик, и черным коршуном на лысине парик. Хрипит он, дедушка, затянутый в корсет: «Мы — труппа трупов — начинаем наш концерт!» А зал хохочет, оценив словесный трюк, поскольку очень уж смешное слово — «труп», когда сидишь и пьешь, вполне здоров и жив, девчонке руки на колено положив. Конферансье, по-мефистофельски носат, нам представляет человечий зоосад: «Объявляю первый номер! Тот певец, который помер двадцать пять, пожалуй, лет назад…» И вот выходит хилый дедушка другой, убого шаркнув своей немощной ногой и челюсть юную неверную моля, чтобы не выпала она на ноте «ля». Старик, фальшивя, тянет старое танго, а зал вовсю ему гогочет: «Иго-го!» Старик пускает, надрываясь, петуха, а зал в ответ ему пускает: «Ха-ха-ха!» Опять хрипит конферансье, едва живой: «Наш танцевальный номер — номер огневой! Ножки — персики в сиропе! Ножки — лучшие в Европе, но, не скрою,— лишь до первой мировой!» И вот идет со штукатуркой на щеках прабабка в сетчатых игривеньких чулках. На красных туфлях в лживых блестках мишуры я вижу старческие тяжкие бугры. А зал защелкнулся, как будто бы капкан. А зал зашелся от слюны: «Канкан! Канкан!» Юнец прыщавый и зеленый, как шпинат, ей лихорадочно шипит: «Шпагат! Шпагат!» Вот в гранд-батман идет со скрежетом нога, а зал скабрезным диким стадом: «Га-га-га…» Я от стыда не поднимаю головы, ну а вокруг меня сплошное: «Гы-гы-гы…» О, кто ты, зал? Какой такой жестокий зверь? Ведь невозможно быть еще подлей и злей. Вы, стариков любовью грустной полюбя, их пожалейте, словно будущих себя. Эх вы, орущие соплюшки, сопляки, ведь вы — грядущие старушки, старики, и вас когда-нибудь грядущий юный гад еще заставит делать, милые, шпагат. А я бреду по Барселоне, как чумной. И призрак старости моей идет за мной. Мы с ним пока еще идем раздельно, но где, на каком углу сольемся мы в одно? Да, я жалею стариков. Я ретроград. Хватаю за руки прохожих у оград: «Объявляю новый номер! Я поэт, который помер, но не помню, сколько лет назад…»

И пост, и пир

Игорь Северянин

Твои глаза, глаза лазурные, Твои лазурные глаза, Во мне вздымают чувства бурные, Лазоревая стрекоза. О, слышу я красноречивое Твое молчанье, слышу я… И тело у тебя — красивая Тропическая чешуя. И губы у тебя упругие, Упруги губы у тебя… Смотрю в смятеньи и испуге я На них, глазами их дробя… Ты вся, ты вся такая сборная: Стрекозка, змейка и вампир. Златая, алая, лазорная, Вся — пост и вакханальный пир…

Вечерний бар

Николай Алексеевич Заболоцкий

В глуши бутылочного рая, Где пальмы высохли давно, Под электричеством играя, В бокале плавало окно. Оно, как золото, блестело, Потом садилось, тяжелело, Над ним пивной дымок вился… Но это рассказать нельзя.Звеня серебряной цепочкой, Спадает с лестницы народ, Трещит картонною сорочкой, С бутылкой водит хоровод. Сирена бледная за стойкой Гостей попотчует настойкой, Скосит глаза, уйдет, придет, Потом с гитарой на отлет Она поет, поет о милом, Как милого она любила, Как, ласков к телу и жесток, Впивался шелковый шнурок, Как по стаканам висла виски, Как, из разбитого виска Измученную грудь обрызгав, Он вдруг упал. Была тоска, И все, о чем она ни пела, Легло в бокал белее мела.Мужчины тоже всё кричали, Они качались по столам, По потолкам они качали Бедлам с цветами пополам. Один рыдает, толстопузик, Другой кричит: «Я — Иисусик, Молитесь мне, я на кресте, В ладонях гвозди и везде!» К нему сирена подходила, И вот, тарелки оседлав, Бокалов бешеный конклав Зажегся, как паникадило.Глаза упали, точно гири, Бокал разбили, вышла ночь, И жирные автомобили, Схватив под мышки Пикадилли, Легко откатывали прочь. А за окном в глуши времен Блистал на мачте лампион.Там Невский в блеске и тоске, В ночи переменивший краски, От сказки был на волоске, Ветрами вея без опаски. И как бы яростью объятый, Через туман, тоску, бензин, Над башней рвался шар крылатый И имя «Зингер» возносил.

Американ бар

Осип Эмильевич Мандельштам

Ещё девиц не видно в баре, Лакей невежлив и угрюм; И в крепкой чудится сигаре Американца едкий ум. Сияет стойка красным лаком, И дразнит сода-виски форт: Кто незнаком с буфетным знаком И в ярлыках не слишком твёрд? Бананов груда золотая На всякий случай подана, И продавщица восковая Невозмутима, как луна. Сначала нам слегка взгрустнётся, Мы спросим кофе с кюрассо. В пол-оборота обернётся Фортуны нашей колесо! Потом, беседуя негромко, Я на вращающийся стул Влезаю в шляпе и, соломкой Мешая лёд, внимаю гул… Хозяйский глаз желтей червонца Мечтателей не оскорбит… Мы недовольны светом солнца, Теченьем медленных орбит!

Пластика

Саша Чёрный

Из палатки вышла дева В васильковой нежной тоге, Подошла к воде, как кошка, Омочила томно ноги И медлительным движеньем Тогу сбросила на гравий, — Я не видел в мире жеста Грациозней и лукавей! Описать ее фигуру — Надо б красок сорок ведер... Даже чайки изумились Форме рук ее и бедер... Человеку же казалось, Будто пьяный фавн украдкой Водит медленно по сердцу Теплой барxатной перчаткой. Наблюдая xладнокровно Сквозь камыш за этим дивом, Я затягивался трубкой В размышлении ленивом: Пляж безлюден, как Саxара, — Для кого ж сие творенье Принимает в море позы Высочайшего давленья? И ответило мне солнце: «Ты дурак! В яру безвестном Мальва цвет свой раскрывает С бескорыстием чудесным... В этой щедрости извечной Смысл божественного свитка... Так и девушки, мой милый, Грациозны от избытка». Я зевнул и усмеxнулся... Так и есть: из-за палатки Вышел xлыщ в трико гранатном, Вскинул острые лопатки. И ему навстречу дева Приняла такую позу, Что из трубки, поперxнувшись, Я глотнул двойную дозу...

Красавицы

Владимир Владимирович Маяковский

Раздумье на открытии Grand Opéra В смокинг вштопорен, побрит что надо. По гранд      по опере гуляю грандом. Смотрю      в антракте — красавка на красавице. Размяк характер — всё мне      нравится. Талии —      кубки. Ногти —      в глянце. Крашеные губки розой убиганятся. Ретушь —      у глаза. Оттеняет синь его. Спины      из газа цвета лососиньего. Упадая      с высоты, пол      метут      шлейфы. От такой      красоты сторонитесь, рефы. Повернет —      в брильянтах уши. Пошеве́лится шаля — на грудинке      ряд жемчужин обнажают      шеншиля. Платье —      пухом.      Не дыши. Аж на старом      на морже только фай      да крепдешин, только      облако жоржет. Брошки — блещут…      на́ тебе! — с платья      с полуголого. Эх,    к такому платью бы да еще бы…      голову.

Другие стихи этого автора

Всего: 171

Ода сплетникам

Андрей Андреевич Вознесенский

Я сплавлю скважины замочные. Клевещущему — исполать. Все репутации подмочены. Трещи, трехспальная кровать! У, сплетники! У, их рассказы! Люблю их царственные рты, их уши, точно унитазы, непогрешимы и чисты. И версии урчат отчаянно в лабораториях ушей, что кот на даче у Ошанина сожрал соседских голубей, что гражданина А. в редиске накрыли с балериной Б… Я жил тогда в Новосибирске в блистанье сплетен о тебе. как пулеметы, телефоны меня косили наповал. И точно тенор — анемоны, я анонимки получал. Междугородные звонили. Их голос, пахнущий ванилью, шептал, что ты опять дуришь, что твой поклонник толст и рыж. Что таешь, таешь льдышкой тонкой в пожатье пышущих ручищ… Я возвращался. На Волхонке лежали черные ручьи. И все оказывалось шуткой, насквозь придуманной виной, и ты запахивала шубку и пахла снегом и весной. Так ложь становится гарантией твоей любви, твоей тоски… Орите, милые, горланьте!.. Да здравствуют клеветники! Смакуйте! Дергайтесь от тика! Но почему так страшно тихо? Тебя не судят, не винят, и телефоны не звонят…

Я двоюродная жена

Андрей Андреевич Вознесенский

Я — двоюродная жена. У тебя — жена родная! Я сейчас тебе нужна. Я тебя не осуждаю. У тебя и сын и сад. Ты, обняв меня за шею, поглядишь на циферблат — даже пикнуть не посмею. Поезжай ради Христа, где вы снятые в обнимку. Двоюродная сестра, застели ему простынку! Я от жалости забьюсь. Я куплю билет на поезд. В фотографию вопьюсь. И запрячу бритву в пояс.

Фиалки

Андрей Андреевич Вознесенский

Боги имеют хобби, бык подкатил к Европе. Пару веков спустя голубь родил Христа. Кто же сейчас в утробе? Молится Фишер Бобби. Вертинские вяжут (обе). У Джоконды улыбка портнишки, чтоб булавки во рту сжимать. Любитель гвоздик и флоксов в Майданеке сжег полглобуса. Нищий любит сберкнижки коллекционировать! Миров — как песчинок в Гоби! Как ни крути умишком, мы видим лишь божьи хобби, нам Главного не познать. Боги имеют слабости. Славный хочет бесславности. Бесславный хлопочет: «Ой бы, мне бы такое хобби!» Боги желают кесарева, кесарю нужно богово. Бунтарь в министерском кресле, монашка зубрит Набокова. А вера в руках у бойкого. Боги имеют баки — висят на башке пускай, как ручка под верхним баком, воду чтобы спускать. Не дергайте их, однако. Но что-то ведь есть в основе? Зачем в золотом ознобе ниспосланное с высот аистовое хобби женскую душу жмет? У бога ответов много, но главный: «Идите к богу!»… …Боги имеют хобби — уставши миры вращать, с лейкой, в садовой робе фиалки выращивать! А фиалки имеют хобби выращивать в людях грусть. Мужчины стыдятся скорби, поэтому отшучусь. «Зачем вас распяли, дядя?!» — «Чтоб в прятки водить, дитя. Люблю сквозь ладонь подглядывать в дырочку от гвоздя».

Триптих

Андрей Андреевич Вознесенский

Я сослан в себя я — Михайловское горят мои сосны смыкаютсяв лице моем мутном как зеркало смеркаются лоси и пергалыприрода в реке и во мне и где-то еще — извнетри красные солнца горят три рощи как стекла дрожаттри женщины брезжут в одной как матрешки — одна в другойодна меня любит смеется другая в ней птицей бьетсяа третья — та в уголок забилась как уголекона меня не простит она еще отомститмне светит ее лицо как со дна колодца — кольцо.

Торгуют арбузами

Андрей Андреевич Вознесенский

Москва завалена арбузами. Пахнуло волей без границ. И веет силой необузданной Оот возбужденных продавщиц.Палатки. Гвалт. Платки девчат. Хохочут. Сдачею стучат. Ножи и вырезок тузы. «Держи, хозяин, не тужи!»Кому кавун? Сейчас расколется! И так же сочны и вкусны Милиционерские околыши И мотороллер у стены.И так же весело и свойски, как те арбузы у ворот — земля мотается в авоське меридианов и широт!

Стихи не пишутся, случаются

Андрей Андреевич Вознесенский

Стихи не пишутся — случаются, как чувства или же закат. Душа — слепая соучастница. Не написал — случилось так.

Стеклозавод

Андрей Андреевич Вознесенский

Сидят три девы-стеклодувши с шестами, полыми внутри. Их выдуваемые души горят, как бычьи пузыри.Душа имеет форму шара, имеет форму самовара. Душа — абстракт. Но в смысле формы она дает любую фору!Марине бы опохмелиться, но на губах ее горит душа пунцовая, как птица, которая не улетит!Нинель ушла от моториста. Душа высвобождает грудь, вся в предвкушенье материнства, чтоб накормить или вздохнуть.Уста Фаины из всех алгебр с трудом две буквы назовут, но с уст ее абстрактный ангел отряхивает изумруд!Дай дуну в дудку, постараюсь. Дай гостю душу показать. Моя душа не состоялась, из формы вырвалась опять.В век Скайлэба и Байконура смешна кустарность ремесла. О чем, Марина, ты вздохнула? И красный ландыш родился.Уходят люди и эпохи, но на прилавках хрусталя стоят их крохотные вздохи по три рубля, по два рубля…О чем, Марина, ты вздохнула? Не знаю. Тело упорхнуло. Душа, плененная в стекле, стенает на моем столе.

Сон

Андрей Андреевич Вознесенский

Мы снова встретились, и нас везла машина грузовая. Влюбились мы — в который раз. Но ты меня не узнавала. Ты привезла меня домой. Любила и любовь давала. Мы годы прожили с тобой, но ты меня не узнавала!

Сначала

Андрей Андреевич Вознесенский

Достигли ли почестей постных, рука ли гашетку нажала — в любое мгновенье не поздно, начните сначала! «Двенадцать» часы ваши пробили, но новые есть обороты. ваш поезд расшибся. Попробуйте летать самолетом! Вы к морю выходите запросто, спине вашей зябко и плоско, как будто отхвачено заступом и брошено к берегу пошлое. Не те вы учили алфавиты, не те вас кимвалы манили, иными их быть не заставите — ищите иные! Так Пушкин порвал бы, услышав, что не ядовиты анчары, великое четверостишье и начал сначала! Начните с бесславья, с безденежья. Злорадствует пусть и ревнует былая твоя и нездешняя — ищите иную. А прежняя будет товарищем. Не ссорьтесь. Она вам родная. Безумие с ней расставаться, однаковы прошлой любви не гоните, вы с ней поступите гуманно — как лошадь, ее пристрелите. Не выжить. Не надо обмана.

Смерть Шукшина

Андрей Андреевич Вознесенский

Хоронила Москва Шукшина, хоронила художника, то есть хоронила Москва мужика и активную совесть. Он лежал под цветами на треть, недоступный отныне. Он свою удивленную смерть предсказал всенародно в картине. В каждом городе он лежал на отвесных российских простынках. Называлось не кинозал — просто каждый пришел и простился. Он сегодняшним дням — как двойник. Когда зябко курил он чинарик, так же зябла, подняв воротник, вся страна в поездах и на нарах. Он хозяйственно понимал край как дом — где березы и хвойники. Занавесить бы черным Байкал, словно зеркало в доме покойника.

Сложи атлас, школярка шалая

Андрей Андреевич Вознесенский

Сложи атлас, школярка шалая,- мне шутить с тобою легко,- чтоб Восточное полушарие на Западное легло.Совместятся горы и воды, Колокольный Великий Иван, будто в ножны, войдет в колодец, из которого пил Магеллан.Как две раковины, стадионы, мексиканский и Лужники, сложат каменные ладони в аплодирующие хлопки.Вот зачем эти люди и зданья не умеют унять тоски — доски, вырванные с гвоздями от какой-то иной доски.А когда я чуть захмелею и прошвыриваюсь на канал, с неба колят верхушками ели, чтобы плечи не подымал.Я нашел отпечаток шины на ванкуверской мостовой перевернутой нашей машины, что разбилась под Алма-Атой.И висят как летучие мыши, надо мною вниз головой — времена, домишки и мысли, где живали и мы с тобой.Нам рукою помашет хиппи, Вспыхнет пуговкою обшлаг. Из плеча — как черная скрипка крикнет гамлетовский рукав.

Сирень

Андрей Андреевич Вознесенский

Сирень похожа на Париж, горящий осами окошек. Ты кисть особняков продрогших серебряную шевелишь. Гудя нависшими бровями, страшен от счастья и тоски, Париж, как пчелы, собираю в мои подглазные мешки.