Перейти к содержимому

Монолог Мерлин Монро

Андрей Андреевич Вознесенский

Я Мерлин, Мерлин. Я героиня самоубийства и героина. Кому горят мои георгины? С кем телефоны заговорили? Кто в костюмерной скрипит лосиной?

Невыносимо,

невыносимо, что не влюбиться, невыносимо без рощ осиновых, невыносимо самоубийство, но жить гораздо невыносимей!

Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин (Я помню Мерлин. Ее глядели автомобили. На стометровом киноэкране в библейском небе, меж звезд обильных, над степью с крохотными рекламами дышала Мерлин, ее любили…

Изнемогают, хотят машины. Невыносимо), невыносимо лицом в сиденьях, пропахших псиной! Невыносимо, когда насильно, а добровольно — невыносимей!

Невыносимо прожить, не думая, невыносимее — углубиться. Где наша вера? Нас будто сдунули, существованье — самоубийство,

самоубийство — бороться с дрянью, самоубийство — мириться с ними, невыносимо, когда бездарен, когда талантлив — невыносимей,

мы убиваем себя карьерой, деньгами, девками загорелыми, ведь нам, актерам, жить не с потомками, а режиссеры — одни подонки,

мы наших милых в объятьях душим, но отпечатываются подушки на юных лицах, как след от шины, невыносимо,

ах, мамы, мамы, зачем рождают? Ведь знала мама — меня раздавят, о, кинозвездное оледененье, нам невозможно уединенье, в метро, в троллейбусе, в магазине «Приветик, вот вы!» — глядят разини,

невыносимо, когда раздеты во всех афишах, во всех газетах, забыв, что сердце есть посередке, в тебя завертывают селедки,

лицо измято, глаза разорваны (как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере» свой снимок с мордой самоуверенной на обороте у мертвой Мерлин!).

Орет продюсер, пирог уписывая: «Вы просто дуся, ваш лоб — как бисерный!» А вам известно, чем пахнет бисер?! Самоубийством!

Самоубийцы — мотоциклисты, самоубийцы спешат упиться, от вспышек блицев бледны министры — самоубийцы, самоубийцы, идет всемирная Хиросима, невыносимо,

невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное — необъяснимо невыносимо, ну, просто руки разят бензином!

невыносимо горят на синем твои прощальные апельсины…

Я баба слабая. Я разве слажу? Уж лучше — сразу!

Похожие по настроению

Марлен

Александр Николаевич Вертинский

Вас не трудно полюбить, Нужно только храбрым быть, Все сносить, не рваться в бой И не плакать над судьбой, Ой-ой-ой-ю! Надо розы приносить И всегда влюбленным быть, Не грустить, не ревновать, Улыбаться и вздыхать. Надо Вас боготворить, Ваши фильмы вслух хвалить И смотреть по двадцать раз, Как актер целует Вас, Прижимая невзначай… Гуд-бай! Все журналы покупать, Все портреты вырезать, Все, что пишется о Вас, Наизусть учить тотчас. Попугая не дразнить, С камеристкой в дружбе жить («Здрасьте, Марья Семеновна!»), Чистить щеточкой «бижу» И водить гулять Жужу («Пойдем, собачечка!»). На ночь надо Вам попеть, С поцелуями раздеть, Притушить кругом огни — Завтра съемка… ни-ни-ни («Что вы, с ума сошли?»). И сказать, сваривши чай: — Гуд-бай! Ожидая Вас — не спать, В телефон — не проверять, Не совать свой нос в «дела», Приставая: «Где была?» («А вам какое дело?») И когда под утро злой Вы являетесь домой — Не вылазить на крыльцо, Сделать милое лицо. — Замолчи, Жужу, не лай!.. Гуд-бай! Так проживши года три, Потерять свое «эспри», Постареть на десять лет И остаться другом?.. Нет! Чтоб какой-нибудь прохвост, Наступивши мне на хвост, Начал роль мою играть И ко мне Вас ревновать? Нет. Уж лучше в нужный срок Медленно взвести курок И сказать любви: «Прощай!..» Гуд-бай…

Из цикла Женщины и поэты

Белла Ахатовна Ахмадулина

Так, значит, как вы делаете, друга? Пораньше встав, пока темно-светло, открыв тетрадь, перо берете в руки и пишете? Как, только и всего?Нет, у меня — все хуже, все иначе. Свечу истрачу, взор сошлю в окно, как второгодник, не решив задачи. Меж тем в окне уже светло-темно. Сначала — ночь отчаянья и бденья, потом (вдруг нет?) — неуловимый звук. Тут, впрочем, надо начинать с рожденья, а мне сегодня лень и недосуг. Теперь о тех, чьи детские портреты вперяют в нас неукротимый взгляд: как в рекруты забритые поэты, те стриженые девочки сидят. У, чудища, в которых все нечетко! Указка им — лишь наущенье звезд. Не верьте им, что кружева и челка. Под челкой — лоб. Под кружевами — хвост. И не хотят, а притворятся ловко. Простак любви влюбиться норовит. Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка. Тать мглы ночной, «мне страшно!» говорит. Муж несравненный! Удели ей ада. Терзай, покинь, всю жизнь себя кори. Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо: дай ей страдать — и хлебом не корми! Твоя измена ей сподручней ласки. Не позабудь, прижав ее к груди: все, что ты есть, она предаст огласке на столько лет, сколь есть их впереди. Кто жил на белом свете и мужского был пола, знает, как судьба прочна в нас по утрам: иссохло в горле слово, жить надо снова, ибо ночь прошла. А та, что спит, смыкая пуще веки, — что ей твой ад, когда она в раю? Летит, минуя там, в надзвездном верхе, твой труд, твой долг, твой грех, твою семью. А все ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась, надела прах вчерашнего пера и — прочь, одна, в бесхитростную участь, жить, где жила, где жить опять пора. Те, о которых речь, совсем иначе встречают день. В его начальной тьме, о, их глаза — как рысий фосфор, зрячи, и слышно: бьется сильный пульс в уме. Отважно смотрит! Влюблена в сегодня! Вчерашний день ей не в науку. Ты — здесь щи при чем. Ее душа свободна. Ей весело, что листья так желты. Ей важно, что тоскует звук о звуке. Что ты о ней — ей это все равно. О муке речь. Но в степень этой муки тебе вовек проникнуть не дано. Ты мучил женщин, ты был смел и волен, вчера шутил — не помнишь нынче, с кем. Отныне будешь, славный муж и воин, там, где Лаура, Беатриче, Керн. По октябрю, по болдинской аллее уходит вдаль, слезы не уронив, — нежнее женщин и мужчин вольнее, чтоб заплатить за тех и за других.

Я в истомляющей ссылке…

Черубина Габриак

Я — в истомляющей ссылке, в этих проклятых стенах. Синие, нежные жилки бьются на бледных руках. Перебираю я четки, сердце — как горький миндаль. За переплетом решетки дымчатый плачет хрусталь. Даже Ронсара сонеты не разомкнули мне грусть. Все, что сказали поэты, знаю давно наизусть. Тьмы не отгонишь печальной знаком Святого Креста, а у принцессы опальной отняли даже шута.

Безумье — и благоразумье…

Марина Ивановна Цветаева

Безумье — и благоразумье, Позор — и честь, Всё, что наводит на раздумье, Всё слишком есть — Во мне. — Все каторжные страсти Свились в одну! — Так в волосах моих — все масти Ведут войну! Я знаю весь любовный шёпот, — Ах, наизусть! — — Мой двадцатидвухлетний опыт — Сплошная грусть! Но облик мой — невинно розов, — Что ни скажи! — Я виртуоз из виртуозов В искусстве лжи. В ней, запускаемой как мячик — Ловимый вновь! — Моих прабабушек-полячек Сказалась кровь. Лгу оттого, что по кладби́щам Трава растёт, Лгу оттого, что по кладби́щам Метель метёт… От скрипки — от автомобиля — Шелков, огня… От пытки, что не все любили Одну меня! От боли, что не я — невеста У жениха… От жеста и стиха — для жеста И для стиха! От нежного боа на шее… И как могу Не лгать, — раз голос мой нежнее, — Когда я лгу…

Я не знаю, зачем упрекают меня

Мирра Лохвицкая

Я не знаю, зачем упрекают меня, Что в созданьях моих слишком много огня, Что стремлюсь я навстречу живому лучу И наветам унынья внимать не хочу.Что блещу я царицей в нарядных стихах, С диадемой на пышных моих волосах, Что из рифм я себе ожерелье плету, Что пою я любовь, что пою красоту.Но бессмертья я смертью своей не куплю, И для песен я звонкие песни люблю. И безумью ничтожных мечтаний моих Не изменит мой жгучий, мой женственный стих.

Стилизованный осел

Саша Чёрный

(Ария для безголосых) Голова моя — темный фонарь с перебитыми стеклами, С четырех сторон открытый враждебным ветрам. По ночам я шатаюсь с распутными, пьяными Феклами, По утрам я хожу к докторам. Тарарам. Я волдырь на сиденье прекрасной российской словесности, Разрази меня гром на четыреста восемь частей! Оголюсь и добьюсь скандалёзно-всемирной известности, И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей. Я люблю апельсины и все, что случайно рифмуется, У меня темперамент макаки и нервы как сталь. Пусть любой старомодник из зависти злится и дуется И вопит: «Не поэзия — шваль!» Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии, Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ, Прыщ с головкой белее несказанно-жженой магнезии, И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ. Ах, словесные, тонкие-звонкие фокусы-покусы! Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу. Кто не понял — невежда. К нечистому! Накося — выкуси. Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу… Попишу животом, и ноздрей, и ногами, и пятками, Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах, Зарифмую все это для стиля яичными смятками И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках…

Минотавр

Сергей Дуров

В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью, Во всякий час, за всякую подачку Нам надобно любовью промышлять; Нам надобно будить в прохожих похоть, Чтоб им за грош сбывать уста и душу…Молва идет, что некогда в стране Прекрасной зверь чудовищный явился, Рыкающий, как бык, железной грудью; Он каждый год для ласк своих кровавых Брал пятьдесят созданий — самых чистых Девиц… Увы, число огромно, боже! Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью, Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон, В своей алчбе тлетворного разврата И день и ночь по тротуарам рыщет; Его любви позорной каждогодно Не пятьдесят бывает надо жертв, — Он тысячи, обжора, заедает И лучших тел и лучших душ на свете… «Увы, одни растут в пуху и щелке, Их радостей источник — добродетель. А я, на свет исторгнувшись из чрева Плодливой матери, попала в руки К оборванной и грязной нищете… О, нищета — советчица дурная, Безжалостная!.. сколько ты Под кровлею убогого жилища Обираешь жертв пороку!.. На меня Ты кинулась не вдруг, а дождалась Моей весны… Когда ж румянец свежий Зардел в щеках и кудри золотые Рассыпались по девственным плечам, Ты тотчас же мой угол указала Тому, чей глаз, косой и кровожадный, Искал себе добычи сладострастья…» «А я была богата… У богатых Есть также бог, который беспощадно Своей ногой серебряной их давит: Приличие — оно холодным глазом Нашло меня своей достойной жертвой И кинуло в объятья человека Бездушного. А я уже любила… О той любви узнали, только поздно… От этого я пала глубоко, Безвыходно. Нет слез таких, нет силы, Которая б извлечь меня могла Из пропасти». Ступивши в грязь порока, Нога скользит и выбиться не может. Да, горе нам, несчастным магдалинам! Но городам, от века христианским, Не много есть таких людей отважных, Которые бы нам не побоялись Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» — «Я, сестры, я не грязным сластолюбьем Доведена до участи моей. Иное зло, с лицом бесстыдным самки, Исчадие гордыни и тщеславья, Чудовище, которое у нас, Различные личины принимая, Влечет, что день, семейство за семейством От родины, бог весть в какие страны, Суля им блеск, взамен того, что есть, А иногда взамен и самой чести. Отец мой пал, погнавшись за корыстью; Он увидал в один прекрасный день, Как всё его богатство, словно пена, Морской волной разметано. С нуждой Я не была знакома. Труд тяжелый, Дающий хлеб, облитый нашим потом, Казался мне невыносимо-страшен… И я, сходя с ступени на ступень, Изнеженная жертва! — пала в пропасть Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры! Но как бы стон и плач ваш ни был горек. Как ни была б печаль едка, — увы! — Моя печаль, мой плач живее ваших У вас они текут не из святого Источника любви, как у меня. О, для чего любовь я испытала? Зачем злодей, которому всецело Я отдала неопытное сердце, Увлек меня из-под отцовской кровли И, не сдержав обещанного слова, Пустил меня по свету мыкать горе? Агари был в пустыню послан ангел Спасти ее ребенка. Я ж одна Без ангела-хранителя невольно, Закрыв глаза, пошла на преступленье, Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»А между тем нам говорят: «Ступайте, Распутницы!..» И жены, наши сестры, На улице встречаясь с нами, с криком Бегут от нас. Мы им тревожим мысли, Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы Всей силою души их ненавидим. Ах! нам порой так горько, что при всех Хотелось бы вцепиться им в лицо И разорвать в клочки на лицах кожу… Ведь знаем мы, что их священный ужас — Ничто, как страх — упасть во мненьи света И потерять в нем прежнее значенье; Страх этот мать семейства дочерям Передает едва ль не с первой юбкой.Но для чего в проклятиях и стонах Искать себе отмщенья? Эти камни Посыпятся на нас же. У мужчин На привязи, в презрении у женщин, Что ни скажи — мы будем всё неправы И участи своей не переменим. Нет, лучше нам безропотно на свете Роль тяжкую исчерпать до конца; По вечерам, в блистающих театрах, Сгонять тоску с усталого лица; Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой Жизнь возбуждать в своем измятом теле И забывать о страшном ремесле, Которое страшнее мук кромешных… Но если жизнь для нас, несчастных, — тень, Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче: В трущобах нас она не мучит долго, А захватив рукой кой-как, без шума, Бросает всех в одну и ту же яму. О смерть! твой вид и впалые глаза, Как ни были б ужасны людям, мы Твоей руки костлявой не боимся: Объятия твои нам будут сладки, Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет, Как коршуны, далеко разлетятся Все горести, точившие нам сердце, И тысячи других бичей, чьи когти В клочки гнилья с нас обрывали тело. В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью За медный грош любовью промышлять… Таков наш долг: мы призваны судьбою Оградой быть семейств и честных женщин!..

Ты не горюй обо мне, не тужи

Вероника Тушнова

Ты не горюй обо мне, не тужи,— тебе, а не мне доживать во лжи, мне-то никто не прикажет: — Молчи! Улыбайся! — когда хоть криком кричи. Не надо мне до скончанья лет думать — да, говорить — нет. Я-то живу, ничего не тая, как на ладони вся боль моя, как на ладони вся жизнь моя, какая ни есть — вот она я! Мне тяжело… тебе тяжелей… Ты не меня, — ты себя жалей.

Флейта-позвоночник (Поэма)

Владимир Владимирович Маяковский

[B]Пролог[/B] За всех вас, которые нравились или нравятся, хранимых иконами у души в пещере, как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп. Все чаще думаю — не поставить ли лучше точку пули в своем конце. Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт. Память! Собери у мозга в зале любимых неисчерпаемые очереди. Смех из глаз в глаза лей. Былыми свадьбами ночь ряди. Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике. [B]1[/B] Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! Буре веселья улицы узки. Праздник нарядных черпал и черпал. Думаю. Мысли, крови сгустки, больные и запекшиеся, лезут из черепа. Мне, чудотворцу всего, что празднично, самому на праздник выйти не с кем. Возьму сейчас и грохнусь навзничь и голову вымозжу каменным Невским! Вот я богохулил. Орал, что бога нет, а бог такую из пекловых глубин, что перед ней гора заволнуется и дрогнет, вывел и велел: люби! Бог доволен. Под небом в круче измученный человек одичал и вымер. Бог потирает ладони ручек. Думает бог: погоди, Владимир! Это ему, ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты. Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю — запахнет шерстью паленной, и серой издымится мясо дьявола. А я вместо этого до утра раннего в ужасе, что тебя любить увели, метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир. В карты бы играть! В вино выполоскать горло сердцу изоханному. Не надо тебя! Не хочу! Все равно я знаю, я скоро сдохну. Если правда, что есть ты, боже, боже мой, если звезд ковер тобою выткан, если этой боли, ежедневно множимой, тобой ниспослана, господи, пытка, судейскую цепь надень. Жди моего визита. Я аккуратный, не замедлю ни на день. Слушай, всевышний инквизитор! Рот зажму. Крик ни один им не выпущу из искусанных губ я. Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным, и вымчи, рвя о звездные зубья. Или вот что: когда душа моя выселится, выйдет на суд твой, выхмурясь тупенько, ты, Млечный Путь перекинув виселицей, возьми и вздерни меня, преступника. Делай что хочешь. Хочешь, четвертуй. Я сам тебе, праведный, руки вымою. Только — слышишь! — убери проклятую ту, которую сделал моей любимою! Версты улиц взмахами шагов мну. Куда я денусь, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! [B]2[/B] И небо, в дымах забывшее, что голубо, и тучи, ободранные беженцы точно, вызарю в мою последнюю любовь, яркую, как румянец у чахоточного. Радостью покрою рев скопа забывших о доме и уюте. Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете. Даже если, от крови качающийся, как Бахус, пьяный бой идет — слова любви и тогда не ветхи. Милые немцы! Я знаю, на губах у вас гётевская Гретхен. Француз, улыбаясь, на штыке мрет, с улыбкой разбивается подстреленный авиатор, если вспомнят в поцелуе рот твой, Травиата. Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Будешь за море отдана, спрячешься у ночи в норе — я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона огненные губы фонарей. В зное пустыни вытянешь караваны, где львы начеку, — тебе под пылью, ветром рваной, положу Сахарой горящую щеку. Улыбку в губы вложишь, смотришь — тореадор хорош как! И вдруг я ревность метну в ложи мрущим глазом быка. Вынесешь на мост шаг рассеянный — думать, хорошо внизу бы. Это я под мостом разлился Сеной, зову, скалю гнилые зубы. С другим зажгешь в огне рысаков Стрелку или Сокольники. Это я, взобравшись туда высоко, луной томлю, ждущий и голенький. Сильный, понадоблюсь им я — велят: себя на войне убей! Последним будет твое имя, запекшееся на выдранной ядром губе. Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, я — равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы. Быть царем назначено мне — твое личико на солнечном золоте моих монет велю народу: вычекань! А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги, — на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги. Слушайте ж, забывшие, что небо голубо, выщетинившиеся, звери точно! Это, может быть, последняя в мире любовь вызарилась румянцем чахоточного. [B]3[/B] Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия! Сегодня, только вошел к вам, почувствовал — в доме неладно. Ты что-то таила в шелковом платье, и ширился в воздухе запах ладана. Рада? Холодное «очень». Смятеньем разбита разума ограда. Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен. Послушай, все равно не спрячешь трупа. Страшное слово на голову лавь! Все равно твой каждый мускул как в рупор трубит: умерла, умерла, умерла! Нет, ответь. Не лги! (Как я такой уйду назад?) Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза. Могилы глубятся. Нету дна там. Кажется, рухну с помоста дней. Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней. Знаю, любовь его износила уже. Скуку угадываю по стольким признакам. Вымолоди себя в моей душе. Празднику тела сердце вызнакомь. Знаю, каждый за женщину платит. Ничего, если пока тебя вместо шика парижских платьев одену в дым табака. Любовь мою, как апостол во время оно, по тысяче тысяч разнесу дорог. Тебе в веках уготована корона, а в короне слова мои — радугой судорог. Как слоны стопудовыми играми завершали победу Пиррову, Я поступью гения мозг твой выгромил. Напрасно. Тебя не вырву. Радуйся, радуйся, ты доконала! Теперь такая тоска, что только б добежать до канала и голову сунуть воде в оскал. Губы дала. Как ты груба ими. Прикоснулся и остыл. Будто целую покаянными губами в холодных скалах высеченный монастырь. Захлопали двери. Вошел он, весельем улиц орошен. Я как надвое раскололся в вопле, Крикнул ему: «Хорошо! Уйду! Хорошо! Твоя останется. Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!» Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. И видением вставал унесенный от тебя лик, глазами вызарила ты на ковре его, будто вымечтал какой-то новый Бялик ослепительную царицу Сиона евреева. В муке перед той, которую отдал, коленопреклоненный выник. Король Альберт, все города отдавший, рядом со мной задаренный именинник. Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь жизни всех стихий! Я хочу одной отравы — пить и пить стихи. Сердце обокравшая, всего его лишив, вымучившая душу в бреду мою, прими мой дар, дорогая, больше я, может быть, ничего не придумаю. В праздник красьте сегодняшнее число. Творись, распятью равная магия. Видите — гвоздями слов прибит к бумаге я.

Мне уходить из жизни

Юлия Друнина

А. К. Мне уходить из жизни — С поля боя… И что в предсмертном Повидаю сне, В последний миг Склонится кто — ко мне? Кем сердце успокоится? — Тобою, Твоею сединою голубою, Прищуром глаз, Улыбкою родною… Я б с радостью покинула Земное Постылое прибежище свое, Когда бы верила В другое бытие — Во встречу душ… Лишили этой веры, Сожгли как инквизиторы, Дотла… День за окном Больной, угрюмый, серый, Московский снег Порхает как зола… И все-таки я верю, Что ко мне Ты вдруг придешь В предсмертном полусне, — Что сердце успокоится Тобою, Твоею сединою голубою, Что общим домом Станет нам могила, В которой я Тебя похоронила…

Другие стихи этого автора

Всего: 171

Ода сплетникам

Андрей Андреевич Вознесенский

Я сплавлю скважины замочные. Клевещущему — исполать. Все репутации подмочены. Трещи, трехспальная кровать! У, сплетники! У, их рассказы! Люблю их царственные рты, их уши, точно унитазы, непогрешимы и чисты. И версии урчат отчаянно в лабораториях ушей, что кот на даче у Ошанина сожрал соседских голубей, что гражданина А. в редиске накрыли с балериной Б… Я жил тогда в Новосибирске в блистанье сплетен о тебе. как пулеметы, телефоны меня косили наповал. И точно тенор — анемоны, я анонимки получал. Междугородные звонили. Их голос, пахнущий ванилью, шептал, что ты опять дуришь, что твой поклонник толст и рыж. Что таешь, таешь льдышкой тонкой в пожатье пышущих ручищ… Я возвращался. На Волхонке лежали черные ручьи. И все оказывалось шуткой, насквозь придуманной виной, и ты запахивала шубку и пахла снегом и весной. Так ложь становится гарантией твоей любви, твоей тоски… Орите, милые, горланьте!.. Да здравствуют клеветники! Смакуйте! Дергайтесь от тика! Но почему так страшно тихо? Тебя не судят, не винят, и телефоны не звонят…

Я двоюродная жена

Андрей Андреевич Вознесенский

Я — двоюродная жена. У тебя — жена родная! Я сейчас тебе нужна. Я тебя не осуждаю. У тебя и сын и сад. Ты, обняв меня за шею, поглядишь на циферблат — даже пикнуть не посмею. Поезжай ради Христа, где вы снятые в обнимку. Двоюродная сестра, застели ему простынку! Я от жалости забьюсь. Я куплю билет на поезд. В фотографию вопьюсь. И запрячу бритву в пояс.

Фиалки

Андрей Андреевич Вознесенский

Боги имеют хобби, бык подкатил к Европе. Пару веков спустя голубь родил Христа. Кто же сейчас в утробе? Молится Фишер Бобби. Вертинские вяжут (обе). У Джоконды улыбка портнишки, чтоб булавки во рту сжимать. Любитель гвоздик и флоксов в Майданеке сжег полглобуса. Нищий любит сберкнижки коллекционировать! Миров — как песчинок в Гоби! Как ни крути умишком, мы видим лишь божьи хобби, нам Главного не познать. Боги имеют слабости. Славный хочет бесславности. Бесславный хлопочет: «Ой бы, мне бы такое хобби!» Боги желают кесарева, кесарю нужно богово. Бунтарь в министерском кресле, монашка зубрит Набокова. А вера в руках у бойкого. Боги имеют баки — висят на башке пускай, как ручка под верхним баком, воду чтобы спускать. Не дергайте их, однако. Но что-то ведь есть в основе? Зачем в золотом ознобе ниспосланное с высот аистовое хобби женскую душу жмет? У бога ответов много, но главный: «Идите к богу!»… …Боги имеют хобби — уставши миры вращать, с лейкой, в садовой робе фиалки выращивать! А фиалки имеют хобби выращивать в людях грусть. Мужчины стыдятся скорби, поэтому отшучусь. «Зачем вас распяли, дядя?!» — «Чтоб в прятки водить, дитя. Люблю сквозь ладонь подглядывать в дырочку от гвоздя».

Триптих

Андрей Андреевич Вознесенский

Я сослан в себя я — Михайловское горят мои сосны смыкаютсяв лице моем мутном как зеркало смеркаются лоси и пергалыприрода в реке и во мне и где-то еще — извнетри красные солнца горят три рощи как стекла дрожаттри женщины брезжут в одной как матрешки — одна в другойодна меня любит смеется другая в ней птицей бьетсяа третья — та в уголок забилась как уголекона меня не простит она еще отомститмне светит ее лицо как со дна колодца — кольцо.

Торгуют арбузами

Андрей Андреевич Вознесенский

Москва завалена арбузами. Пахнуло волей без границ. И веет силой необузданной Оот возбужденных продавщиц.Палатки. Гвалт. Платки девчат. Хохочут. Сдачею стучат. Ножи и вырезок тузы. «Держи, хозяин, не тужи!»Кому кавун? Сейчас расколется! И так же сочны и вкусны Милиционерские околыши И мотороллер у стены.И так же весело и свойски, как те арбузы у ворот — земля мотается в авоське меридианов и широт!

Стриптиз

Андрей Андреевич Вознесенский

В ревю танцовщица раздевается, дуря… Реву?.. Или режут мне глаза прожектора? Шарф срывает, шаль срывает, мишуру. Как сдирают с апельсина кожуру. А в глазах тоска такая, как у птиц. Этот танец называется «стриптиз». Страшен танец. В баре лысины и свист, Как пиявки, глазки пьяниц налились. Этот рыжий, как обляпанный желтком, Пневматическим исходит молотком! Тот, как клоп — апоплексичен и страшон. Апокалипсисом воет саксофон! Проклинаю твой, Вселенная, масштаб! Марсианское сиянье на мостах, Проклинаю, обожая и дивясь. Проливная пляшет женщина под джаз!.. «Вы Америка?» — спрошу, как идиот. Она сядет, сигаретку разомнет. «Мальчик,— скажет,— ах, какой у вас акцент! Закажите мне мартини и абсент».

Стихи не пишутся, случаются

Андрей Андреевич Вознесенский

Стихи не пишутся — случаются, как чувства или же закат. Душа — слепая соучастница. Не написал — случилось так.

Стеклозавод

Андрей Андреевич Вознесенский

Сидят три девы-стеклодувши с шестами, полыми внутри. Их выдуваемые души горят, как бычьи пузыри.Душа имеет форму шара, имеет форму самовара. Душа — абстракт. Но в смысле формы она дает любую фору!Марине бы опохмелиться, но на губах ее горит душа пунцовая, как птица, которая не улетит!Нинель ушла от моториста. Душа высвобождает грудь, вся в предвкушенье материнства, чтоб накормить или вздохнуть.Уста Фаины из всех алгебр с трудом две буквы назовут, но с уст ее абстрактный ангел отряхивает изумруд!Дай дуну в дудку, постараюсь. Дай гостю душу показать. Моя душа не состоялась, из формы вырвалась опять.В век Скайлэба и Байконура смешна кустарность ремесла. О чем, Марина, ты вздохнула? И красный ландыш родился.Уходят люди и эпохи, но на прилавках хрусталя стоят их крохотные вздохи по три рубля, по два рубля…О чем, Марина, ты вздохнула? Не знаю. Тело упорхнуло. Душа, плененная в стекле, стенает на моем столе.

Сон

Андрей Андреевич Вознесенский

Мы снова встретились, и нас везла машина грузовая. Влюбились мы — в который раз. Но ты меня не узнавала. Ты привезла меня домой. Любила и любовь давала. Мы годы прожили с тобой, но ты меня не узнавала!

Сначала

Андрей Андреевич Вознесенский

Достигли ли почестей постных, рука ли гашетку нажала — в любое мгновенье не поздно, начните сначала! «Двенадцать» часы ваши пробили, но новые есть обороты. ваш поезд расшибся. Попробуйте летать самолетом! Вы к морю выходите запросто, спине вашей зябко и плоско, как будто отхвачено заступом и брошено к берегу пошлое. Не те вы учили алфавиты, не те вас кимвалы манили, иными их быть не заставите — ищите иные! Так Пушкин порвал бы, услышав, что не ядовиты анчары, великое четверостишье и начал сначала! Начните с бесславья, с безденежья. Злорадствует пусть и ревнует былая твоя и нездешняя — ищите иную. А прежняя будет товарищем. Не ссорьтесь. Она вам родная. Безумие с ней расставаться, однаковы прошлой любви не гоните, вы с ней поступите гуманно — как лошадь, ее пристрелите. Не выжить. Не надо обмана.

Смерть Шукшина

Андрей Андреевич Вознесенский

Хоронила Москва Шукшина, хоронила художника, то есть хоронила Москва мужика и активную совесть. Он лежал под цветами на треть, недоступный отныне. Он свою удивленную смерть предсказал всенародно в картине. В каждом городе он лежал на отвесных российских простынках. Называлось не кинозал — просто каждый пришел и простился. Он сегодняшним дням — как двойник. Когда зябко курил он чинарик, так же зябла, подняв воротник, вся страна в поездах и на нарах. Он хозяйственно понимал край как дом — где березы и хвойники. Занавесить бы черным Байкал, словно зеркало в доме покойника.

Сложи атлас, школярка шалая

Андрей Андреевич Вознесенский

Сложи атлас, школярка шалая,- мне шутить с тобою легко,- чтоб Восточное полушарие на Западное легло.Совместятся горы и воды, Колокольный Великий Иван, будто в ножны, войдет в колодец, из которого пил Магеллан.Как две раковины, стадионы, мексиканский и Лужники, сложат каменные ладони в аплодирующие хлопки.Вот зачем эти люди и зданья не умеют унять тоски — доски, вырванные с гвоздями от какой-то иной доски.А когда я чуть захмелею и прошвыриваюсь на канал, с неба колят верхушками ели, чтобы плечи не подымал.Я нашел отпечаток шины на ванкуверской мостовой перевернутой нашей машины, что разбилась под Алма-Атой.И висят как летучие мыши, надо мною вниз головой — времена, домишки и мысли, где живали и мы с тобой.Нам рукою помашет хиппи, Вспыхнет пуговкою обшлаг. Из плеча — как черная скрипка крикнет гамлетовский рукав.